— Как чего? — сказал я. — Признаю свои ошибки. Публично и самокритично сам себя осуждаю. Никто мне, дорогие товарищи, не виноват. Один я, дорогие товарищи, во всем виноват. И мне глубокий позор. Все, что я когда-либо переложил на ваши честные здоровые головы, я забираю обратно на свою больную и грешную.
— Зубоскалишь? — угрюмо поинтересовался Зарубин, поблескивая стеклами очков. — Неужели на тебя и это не действует?
— Чего — зубоскалишь?! — возмутился я. — Действует! Еще как действует. До самых печенок. Я по- серьезному. Осознал я. Честное слово, ребята, осознал. Должен же я когда-то осознать!
В классе притихли. Вера Ильина надула щеки и, ткнувшись носом в парту, громко фыркнула. Петя Петухов со значением присвистнул. А Леня Васильев меланхолично проговорил, что в сухумском обезьяньем питомнике живет один очень остроумный орангутанг. Леня Васильев по любому поводу вспоминал про сухумский обезьяний питомник. И про орангутангов.
— Шут гороховый! — подступив ко мне, гневно проговорил Андрей Зарубин. — Ты же комсомольский билет носишь! Где твоя совесть?
— Да он что, тронулся, ребята? — растерянно улыбнулся я. — Заявляю совершенно официально и категорически: правильно, мне позор. Чего же еще-то?
— Макнуть бы тебя сейчас как следует, — поморщился зарубинский подпевала Витя Соломинцев, — вот чего. Чтобы не балаганил зазря.
— И этот тронулся! — захохотал я. — Я, значит, тяну, мне позор, а они трогаются. Чего вы привязались-то? Какую вам еще нужно особую совесть? Чтобы я на коленки перед вами встал, хотите?
— Остаемся сегодня всем классом после уроков и поговорим, — решительно заявил Зарубин. — Хватит, нужно кончать с этим делом.
— Опять после уроков! — пискнула Вера Ильина. — Сколько же можно после уроков? Я сегодня не могу.
— А в сухумском обезьяньем питомнике, — мрачно прогудел Леня Васильев, — каждый день остаются после уроков.
Прозвенел звонок, и в класс с журналом под мышкой вошла Софья Владимировна Она вошла и тихо сказала:
— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Положила журнал на стол, оглядела класс и попросила:
— Витя Соломинцев, ты выше других, сними, пожалуйста, то, что висит над стенной газетой. Мне это будет мешать вести урок. И вообще я считаю, что подобные лозунги м-м… даже вредны.
— А я, Софья Владимировна, считаю наоборот, — встал Андрей Зарубин. — Я считаю, что они полезны. Нужно же как-то воздействовать на человека. Иначе он вообще не знаю до чего докатится.
Софья Владимировна внимательно посмотрела на Зарубина, отвернулась и подошла к окну, за которым густо синел поздний рассвет. Она стояла у подоконника боком к классу и ждала, когда утихнет шум. У нее была такая привычка — молча дожидаться тишины.
Снаружи окна, на поперечинах рамы, тонким бордюрчиком лежал синий снег.
— Я, наверное, Андрей, не совсем точно выразилась, — проговорила Софья Владимировна, дождавшись, когда ребята немного утихли. Она все так же стояла боком к классу и разглядывала синий бордюрчик. — Конечно, когда в Финляндии ворам отрубали правую руку, то какая-то м-м… если ее так можно назвать, польза была. Но мне бы хотелось, — Софья Владимировна медленно повернулась и прошла к столу, — мне бы хотелось, Андрей, чтобы мои воспитанники не были жестокими и проявляли больше терпимости к своим товарищам. Повесить ярлык на своего товарища — это самое распоследнее дело.
— Да нет, я ничего, — вставил я. — Пусть себе вешает. Это же не руку отрубать.
— Вот видишь, — сказала Софья Владимировна, обращаясь к Зарубину. — Вдруг я сейчас вызову Славу Карпухина и окажется, что он отлично подготовился к уроку. Ты подумал, Андрей, как Слава чувствует себя после такой встречи и как он сможет отвечать?
— Да вы же меня не вызовете, Софья Владимировна, — сказал я. — Тетрадку еще посмотреть — это другое дело. Вызывать вам меня, Софья Владимировна, после всего этого не очень удобно.
На парте у стены стоял длинный Витя Соломинцев и не знал, снимать ему кусок обоев с лозунгом или не снимать. Софья Владимировна удивленно посмотрела на меня.
— А тетрадку… чего, — поднялся я. — Я врать вам не стану. Дома я ее не оставлял, задачки не сделал. Я…
Тут я чуть было не брякнул, что вчера целый день мыл машины и мне было не до задач. Само собой, получилось бы явное вранье. Но, спасибо, я вовремя спохватился и замолчал. Мне почему-то ни с того ни с сего вспомнилась Таня Каприччиоза. И совершенно было не понятно, чего это она вдруг мне вспомнилась.
— Нет, я правда, Софья Владимировна, осознал, — пробормотал я. — Вы мне поверьте. Это в последний раз. Я осознал, что если не буду как следует учиться, то… Вы мне только поверьте. Я, честное слово, исправлюсь, Софья Владимировна. Поверьте. С сегодняшнего дня.
— Да, конечно, — проговорила Софья Владимировна. — Почему же? Я тебе верю. Мы все тебе верим. Ты садись, Слава. А ты что стоишь там, Соломинцев? Снимай и спускайся.
— Так я думаю, может, не снимать? — развел руками Соломинцев. — Вон как на него подействовало.
— Сейчас же сними! — сказала Софья Владимировна. — Мы теряем золотое время.
После уроков никакого собрания у Андрея Зарубина не получилось. Во-первых, Вера Ильина подговорила всех девчонок, и они потихоньку удрали. Во-вторых, Леня Васильев собрал портфель и сказал, что он тоже не останется.
— В сухумском обезьяньем питомнике, — басом сказал он, — не отрубают лапы орангутангам, которые таскают бананы. А когда недавно один орангутанг пообещал исправиться, то ему поверили все обезьяны.
После занятий я быстрее побежал домой, чтобы засесть за учебники. Проторчав в школе пять уроков, я с ужасом обнаружил, что за минувшие десять лет начисто растерял даже те крохи знаний, которые у меня когда-то были. И на алгебре, и на литературе, и на физике я чувствовал себя так, точно попал в общество иностранцев, где говорят на непонятном мне языке.
— Карпуха, а хоккей? — спросил у меня во дворе окончательно проснувшийся Димка Соловьев. — Я сейчас клюшку обмотаю и зайду за тобой.
— Никаких хоккеев! — твердо сказал я. — Я завязал. Берусь за ум.
— Ну, ты даешь! — поразился Димка.
— Ты мне друг или не друг? — сказал я. — Видишь, что вокруг творится. Заниматься мне нужно. Понятно? И вообще… если я даже соглашусь на твой хоккей, у меня, я теперь все наперед знаю, так и так конек на правом ботинке отвалится. Начну надевать ботинок — и конек отвалится. А после из-за этого конька такой тарарам закрутится, вспомнить страшно.
— Тарарам? — захлопал глазами Димка. — Конек у тебя что, уже отвалился, или ты думаешь, что он отвалится?
— Ничего я не думаю, — буркнул я, восстанавливая в памяти то, что последовало з тот раз за отвалившимся коньком. — Я знаю.
Тогда, после уроков, я прежде всего сбегал в гастроном к Вене Сипатому. А потом примчался домой. И только стал надевать коньки, правый — хруп! — и соскочил с заклепок. Димка сидел на чемоданах, с которых папа обычно смотрит телевизор. На ногах у Димки поблескивали коньки, на коленях лежала клюшка. Димка сидел и подкидывал шайбу.
— Ну вот, — сказал я, рассматривая отвалившийся конек. — Поиграли.
Левая нога у меня была с коньком, а правая без конька.
— Ничего! — крикнул Димка. — Держи!
И послал в меня шайбу.
Двери превратились в ворота. Я стоял в воротах на одном коньке. Димка бил клюшкой. «Тынь!» — щелкала в дверь шайба, когда я ее пропускал. Я отбивал шайбу клюшкой. Прыгал на одном коньке у двери и