машину на подъемник. Положив под «волгу» колобашки, включал гидравлический насос. С надсадным гудением из пола вылезал блестящий металлический столб, поднимая на балках-рельсах машину. По столбу потеками стекала черная смазка.
Сильной струей я промывал машину снизу и под крыльями. Со шваброй без ручки проходился по колесам. Я механически выполнял то, что с нудным однообразием десятки раз повторялось каждый день, и представлял, как хорошо, наверное, быть директором универмага. Продавцы — те за прилавками толкутся да с покупателями переругиваются. Тоже, считай, работенка, хотя и не пыльная. А директор? В отдельном небось кабинете сидит и бумажки подписывает. Секретарша у него длинноногая и персональный оклад. За какие такие, интересно, особые достоинства он в уютном кабинете подписывает бумажки, а я обязан в холодрыге и сырости мыть его машину? Разве это справедливо? Меня все время не оставляла мысль о несправедливости. И если владелец машины казался мне директором, я думал так о директорах. Если ученым — об ученых. Если пенсионером — о пенсионерах. Чем, в конце концов, не жизнь тому же пенсионеру? Встал, когда захотел. Чаёк погонял. В кинишко сходил. А пенсия ему ежемесячно, хоть он вообще из кровати не вылезай. Может, это тоже справедливо? Ни шиша не делают, а денежки загребают!
— Мотор тебе мыть? — спрашивал я, спустив машину.
Некоторые мотор не мыли, только кузов. Но я мог помыть и мотор, даже если в наряде данная работа указана не была. Ну и что, если не указана? Я тебе помою без наряда, ты мне заплатишь без огляда. Не боись, не дороже денег. Сколько не пожалеешь, столько и ладно.
Если все равно отказывались, говорил:
— Не желаешь, как желаешь. Катайся с грязным. Мне до лампочки. Пускай хоть клопы в твоем моторе заводятся. Видать, привык дома к клопам-то. Хы-хы-хы-ы!
Я разговаривал с ними со всеми чуточку свысока. А что? Приди я к ним, еще и в приемной бы насиделся. И резолюцию бы наискосок по заявлению получил: «Отказать!». А тут я хозяин. И я им не отказывал. Просто немножечко тешил себя тем, что мог ими несколько минут покомандовать. Да и когда я говорил им, как равный равному, «ты», меня тоже несколько поднимало. Какое-то вроде удовольствие в работе чувствовал.
Однажды к нам на станцию заехал даже один известный киноартист, которого я не раз видел в кино и по телевизору. Машину я ему отдраил на совесть. Стекла и те протер не только снаружи, но и внутри. И подсказал, что люфтит переднее правое колесо. Просто так подсказал, без всякой корысти. Хотя, откровенно говоря, тоже было немножечко обидно: чего в нем такого особенного, в этом артисте? А тянут в каждый фильм. И телевизор, как ни включи, его физиономия.
— Думаешь, люфтит? — спросил артист, осторожно трогая колесо рукой в кожаной перчатке.
— Чего, думаю? — удивляясь его серости, хмыкнул я. — Я вижу, а не думаю. Я машину до последнего винтика знаю. Здесь я так, на мойке… случайно. Подшипник у тебя, наверное. Ты попроси там механика на яме, чтобы он посмотрел. Я бы и сам тебе подтянул, да некогда.
И когда я небрежно произносил «подшипник у тебя», «ты попроси», «я бы и сам тебе подтянул», сердце у меня сладко и как-то испуганно замирало. А после меня долго не оставляло приподнятое настроение.
— Спасибо, дружище, — сказал артист, когда я протер ему насухо машину. — Огромное спасибо. Очень приятно было познакомиться.
Мы с ним от души поговорили. Он мне вопросы разные задавал. Интересовался. И я с него денег принципиально не хотел брать.
Уважительный человек. И я таких тоже уважаю. Думал, еще приедет — друзьями будем.
Несколько дней после знакомства с артистом я ходил какой-то сам не свой. Мне все представлялось, что вот-вот распахнутся ворота и снова въедет серая «волга». Из нее выскочит артист, хлопнет меня по плечу и скажет, что он приехал не только помыться. Вернее, не так. Он скажет, что это последняя машина, которую вымоет Гремислав Карпухин. В новом фильме для одной очень важной роли никак не могут подобрать актера. А я именно то, что нужно. И рост, и поворот головы, и жизнерадостный смех. Зачем бы он иначе меня обо всем расспрашивал?
— Давай, дружище, соглашайся, — скажет артист. — Думаешь, сниматься в кино так уж трудно? Не трудней, по крайней мере, чем мыть машины. И в тысячу раз приятней. А уж о деньгах я и не говорю.
А что, действительно, особенного — сниматься в кино? Где потрудней, прыжки какие, скачки, вместо тебя снимают спортсмена. Остальное делай и говори, что тебе скажут, да по-умному долго и задумчиво смотри крупным планом в объектив.
Вот оно, вот! Не попал в летчики-истребители, так артистом ничуть не хуже. Даже, пожалуй, еще лучше. Фотографии летчиков небось в газетных киосках не продают, а фото кинозвезд — на каждом углу. Наконец-то сбудется мамина мечта. Мама всегда говорила, что я еще покажу себя. Недаром она дала мне такое звучное имя — Гремислав, что означает «греметь» и «слава». Уж через кино-то слава обо мне могла прогреметь на весь мир. Кино — это вам не истребительная авиация. А те, о ком гремит слава, наверняка живут припеваючи, получше, чем любые директора универмагов, ученые и тем более отставные полковники.
Ну чего я в конце концов прицепился к летчику-истребителю? Разве летчик-истребитель в итоге не тот же отставной полковник? Зарплата, разумеется, у летчиков наверняка дай боже! И кормят их всякими шоколадами. Да еще обмундирование бесплатное. А что дальше? Живут вечно в какой-нибудь дыре. И те же, как в обычной пехоте, построения, тревоги, гауптвахты. Перед каждым, кто старше тебя по званию, тянись. Возражать не моги. А отпуск, чтобы отвести душу, один раз в году. Разве это жизнь? Нет уж! Если вдуматься, то в мытье машин тоже есть своя прелесть. Сидишь вот и ветошь перебираешь. А тебя ждут. В порядке живой очереди. Словно в приемной. А свобода? Могу хоть завтра плюнуть и уйти на другое место. Наш брат где угодно требуется. А приварок? Бывали дни, когда приварок у меня набегал до десяти рублей. Чем не житуха? Уметь надо.
Но, между прочим, тот день, когда со мной приключилась совершенно невероятная история, о которой я собираюсь рассказать, оказался не очень удачным. В смысле, я имею в виду, приварка. И все же к вечеру в кармане ватника под моим фартуком кое-что позвякивало. Для зимы, по крайней мере, вполне терпимо — пять рублей двадцать восемь копеек.
Приварок у меня обычно получался не только на мытье моторов, но и на шампуне.
— С шампунем не желаешь? — говорил я какому-нибудь смахивающему на художника типу с бородкой. — Как новенькая твоя тачка засверкает. Шампунь специально автомобильный. Только у меня. Хы-хы-хы-ы!
— С шампунем так с шампунем, — соглашался художник и звякал в мою руку мелочишкой.
И вот, когда накопилось пять двадцать восемь, в ворота, за которыми уже совсем потемнело, въехал вишневого цвета «москвич». С мороза машина покрылась испариной, и сквозь помутневшее ветровое стекло я водителя не разглядел.
— Да ворота-то затворяй! — как обычно, крикнул я, постукивая зябнувшими в резиновых сапогах ногами. — Не к теще на блины прикатил. Хы-хы-хы-ы! И мотор глуши. Мотор, говорю! Угорай тут из-за вас.
В окно «москвича» выглянула мохнатая шапка с опущенным на самые брови козырьком. Ниже козырька сидели большие, в красивой модной оправе очки с запотевшими стеклами. А еще ниже вызывающе торчал розовый круглый подбородок, подпертый пышным мохеровым шарфом.
— Я могу заехать? — спросила шапка.
— Мотор выруби, — приказал я, не успев еще причислить пижона в очках и с подбородком к какой- нибудь определенной профессии. Шапка смахивала и на музыканта из симфонического оркестра, и на заведующего магазином «Фрукты-овощи».
«Заехать!» Быстрые все какие. За картошкой небось в магазине и у кассы постой, и у прилавка потопчись. А здесь сразу — заехать.
Однако для симфонического оркестра или завмага пижон в шапке был слишком молод. И я безошибочно определил, что это обычный «папенькин сыночек», любимый сын какого-нибудь профессора, генерала или другого большого начальника. Деньги у таких деточек не свои, и они без особой жалости расстаются с рублями и двугривенными. Мысленно прибавив к пяти двадцати восьми еще рубль, я изобразил