Бабушка смеялась, будто она про меня что-то другое думала, чего еще я не знаю.

- Ой, посмотрю я на тебя после войны, как ты будешь одну завариху есть!

- И буду! Ты, наверное, думаешь, я про булочки, про пирожное забыла, да? Ничего я не забыла, а просто они в сравнении вот с такой заваришечкой - нца-нца! - никуда не годятся! Вот!

Я выскребла тарелку дочиста. Я бы съела еще три раза по столько да еще и четверть столько, но не просила добавки. Бабушка и сама знает, что я еще хочу; было б можно, сама бы налила, не спрашивая. Раз не дает, значит, больше нельзя.

- Спасибо, бабусь! Лучше торта!

И почему это так стало теперь? Только от обеда, а есть хочется почти так же - во всяком случае, еще раз пообедать можно. То есть, если уж правду сказать, в любое время дня можно бы пообедать.

Особенно хочется есть сразу как поешь. Немного времени пройдет - и лучше. Знаешь это, а все равно свой живот не уговоришь: ему бы, животу, еще тарелочку… У-уу, жадина! Наверное, знает про это бабуся. Она ставит передо мной чашку с молоком и кладет свою знаменитую картофельную булочку. На вид она совсем настоящая, румяная, а внутри серовато-синеватая. Все равно вкусная, особенно с молоком.

Настоящий пир!

- Я сегодня все испекла, - говорит бабушка, - чтоб папа с мамой вечером свободны были от терки.

А я смотрю на нее - на темные ее глаза, седые пряди в темных волосах, гладко зачесанных надо лбом, запавшие смуглые щеки, такие нежные, если их погладить, - и думаю, что лучше, чем моя, нет на свете бабушки.

Я хватаю ее руку - узловатые, но все равно тонкие пальцы, голубые пухлые вены худощавых запястий - и прижимаюсь к ним лицом.

«Если бы не мама, мы бы, наверное, теперь и жить не смогли» - так говорит о бабушке моя мама.

Уж что касается меня, так это точно: с кем бы я дружила? Ведь маму я почти не видела, даже когда дома жила, а не в Пеньках. Всюду и везде с бабушкой. И по хозяйству - бабушка мой главный командир и учитель; и в лес - бабушкино тихое восхищение всем вокруг, ее внимание к каждому цветку и козявке и меня настраивало. Так самая ранняя пичуга настраивает на песню птичий хор. Это тоже мне бабушка объяснила: какая птица раньше встает, та и песню начинает, а остальные подхватывают, спросонья им кажется, что песню они сами придумали. Так говорила мне бабушка, когда рано будила.

Рассказать бы ей сейчас, вот прямо в ее руки, не подымая головы, не открывая глаз, про все, что свалилось на меня в Пеньках, про Лешку-«глядельщика», про страх перед ним, про недреманное око Мелентия Фомича, про тетю Еню и Тоню Антипову. Но я почему-то не могла. То есть я могла, и я рассказывала, что есть у нас учитель, у которого глаза смотрят в разные стороны; есть совсем взрослая девушка в классе; мальчишки ужасно бешеные, носятся, как угорелые кошки. Все, что я рассказывала, было так и не так. Совсем-совсем не так! Но по мере того как я говорила, то, что «не так» - мои собственные страхи, мое горе, - куда-то отступало, уходило. Я уже не помнила о нем! Будто его и не существовало. Все было так и только так! И было весело!

- А ребят-то много? - спрашивала бабушка.

- Да! Только, знаешь, почти у всех мальчишек, кроме троих, одинаковые фамилии, четверо Домоседовых! И двое из них - еще Сашки, Александры! Их только по отчеству и различают. Сначала так было смешно! Учителя еще не знают! Вот и вызывают:

«Домоседов Александр!»

А мы все хором: «Который?»

«Как который? Стало быть, Александр! Домоседов!»

«Их же двое!»

«Действительно, - учитель скажет, - два Александра Домоседова».

А Мелентий Фомич еще и спросил:

«Может, и третий есть, сознавайтесь! Так уж сразу знаки различия придумаем!»

Вот и придумали: у всех в журнале фамилия и имя, а у Сашек Домоседовых еще и отчества!

Их теперь так только и зовем - «Николаич» да «Константиныч»… А знаешь, бабусь, еще один мальчишка - Карпэй, его зовут Костька, - так он Сашку Константиныча величает «Костькин сын».

- Что за фамилия такая - Карпэй? - бабушка спрашивает. - Не русский, что ли?

Я хохочу:

- Русский! Карпов он! Это у него прозвище такое - Карпэй.

- Ишь как, по-иностранному - Карпэй. Нет чтоб Карпей.

- Ну, бабусь, чего ж тут иностранного?

- Как чего? «Пэй»! - говорит бабушка. - По-русски же «пей»!

Мы хохочем, и Костька сейчас кажется мне смешным и добрым, а не таким, как в классе; когда он хватал кого-нибудь из мальчишек своими красными ручищами с черной каймой под ногтями, у меня сердце каждый раз замирало: вдруг покалечит! Особенно страшно становилось, когда рядом с Карпэем не было Лешки. Лешка имел над ним какую-то странную власть: если Костька очень уж расходился, стоило Лешке крикнуть: «Да фиг с ним!» или просто: «Ну, будя, Карпэй!» - и тут же вся свирепость Карпэева кончалась. Будто его выключали. Правда, без Лешки Карпэй и в буйство не впадал. Он или как-то странно задумывался, или начинал оглядываться с тоской в глазах, будто не знал, что бы ему сделать, за что приняться. Вот тогда мне и становилось страшно: мало ли что придет в эту лохматую голову, а остановить некому.

Так они и ходили все время вместе. Был Карпэй при Лешке вроде дубинки, вроде собственных его кулаков. И тонкий, гибкий, бледнолицый Лешка, казавшийся рядом с Костькой особенно хрупким, вертел этой тяжелой дубинкой как хотел.

Сейчас с бабушкой я словно кино вспоминала, но в то же время с некоторым удивлением я призналась себе, что и в самом деле никому ничего плохого ни Костька, ни Лешка не сделали. Грохоту больше и возни. Тузят-тузят друг друга в свалке, а никто не плачет и не обижается.

А когда мы всем классом пилили и кололи дрова для школы - на зиму готовили, - так Карпэй брал себе самые сучковатые, толстые плашки и так лихо, всадив в них колун, кидал через плечо, обрушивая обухом о колоду, что с одного раза рассаживал!

Еще Тоня Антипова здорово колола. Она не через плечо и как-то вроде бы и неловко над головой своей замахивала колун и с одного раза не расшибала тюльку, но зато и второй и третий раз падал ее колун точно в первую насечку - и тюлька разваливалась, не брызнув ни одной щепкой.

Вспомнив про дрова, я сказала бабушке, что в понедельник после уроков у нас снова будет субботник - дрова - только для совхозных ребят, потому что пеньковские и из других деревень сегодня остались после уроков, а нас отпустили - нам ведь дальше всех домой.

- Да как же вы одни-то? У вас ведь одни девчонки? А колоть?

- Подумаешь, колоть! Мы и колоть умеем! Уж кололи. А что не сможем, мальчишки в другой раз расколют. Вот пойдем, пойдем, я тебе покажу, как я могу!

- А ну пойдем! - загорелась и бабушка.

Мы вышли с нею на двор, под темнеющее уже небо, в суховатый шорох тополевых листьев - жалобный, покорный голос осени. Сейчас, в ранние сумерки, особенно явственно ощущается: нет возврата к теплу и лету; впереди - слякоть и мокрый холод осени и долгая зима. И листья, даже еще не успевшие пожелтеть, обречены. Срываются и широкими кругами, раскачиваясь, как бы на невидимых нитях, скользят с яруса на ярус - ниже и ниже. Вот лист, гордо трепетавший в вышине над нами, уже на земле. Из голубизны и свежести - в пыль, потом в грязь.

Кроет уж лист золотой

Влажную землю в лесу…

Смело топчу я ногой

Вешнюю леса красу.

А я не топчу. Мне жалко их сейчас, когда вижу, как они падают. Мы постояли с бабушкой на нашей террасе, глядя на плачущий листьями тополь. На фоне тяжелого от туч, сизого, угрюмого неба желтизна листьев бледная, замученная. И мне захотелось, наперекор этой печали и угрюмству окружающей природы, двигаться резко, шуметь, чтобы доказать и себе, и этому тополю, и этому угрюмому небу, что я живу сама по себе, а им не подчиняюсь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату