и легендарным человеком — ведь каждый самолет несет характер своего творца…
Летом 1970 года трижды Герой Социалистического Труда, академик СВ. Ильюшин провел последнее заседание технического совета.
— Штурвал руководства, — сказал он, — я передал одному из своих ближайших учеников — талантливому конструктору, обладающему хорошими деловыми и человеческими качествами, Генриху Васильевичу Новожилову.
И вновь Сергей Владимирович поступил иначе, чем 'принято'. Обычно генеральные конструктора добровольно и по собственному желанию не покидают свой пост. Ильюшин почувствовал, что надо открыть дорогу молодым, и вновь оказался прав: его участники и соратники с честью продолжают начатое им дело, умножая славу ОКБ.
Пожалуй, можно и поставить теперь точку, однако память о Сергее Владимировиче Ильюшине обязывает сказать еще несколько слов. Пример его жизни свидетельствует по крайней мере о двух уроках, которые необходимы нам сегодня.
Во-первых, о конверсии. О ней сказано очень много слов, хотя опыт работы ОКБ Ильюшина свидетельствует: по-настоящему конверсия, то есть выпуск гражданской продукции, возможен не вопреки военной, а параллельно с ней. Бомбардировщики и штурмовики создавались теми же людьми, что и знаменитые ИЛ-14, Ил-62 и Ил-86. Аналогичная ситуация и в ракетостроении: Королев никогда не создал бы 'семерку', на которой полетел Гагарин, если бы одновременно не работал над военными ракетами. Правительство должно лишь регулировать объемы производства, определять стратегические цели вместе с конструкторами, и не заставлять выпускать их 'кастрюли' и 'сковородки'. Это уже не конверсия, а деградация.
И второй 'урок Ильюшина'. Уровень промышленности страны всегда определялся развитием авиации. Потом к ней присоединилось и ракетостроение. Создание самолета — это не просто талант конструктора, но и возможности опытных и серийных заводов. Самолетчики всегда 'заставляли' промышленность работать на более высоком уровне — не случайно в стране лучшие предприятия всегда относились к авиапромышленности. Ориентировка на 'Боинги', западные аэробусы и недостаточное внимание к собственной авиации уже оборачивается катастрофой в промышленности, а следовательно, и во всей экономике. К сожалению, сию аксиому мы забываем.
Александр Несмеянов:
У него была грустная фамилия, и он часто над этим подшучивал. Ну а все называли его 'АН'. И лишь она — ласково 'Олень', 'Олененок'…
Это была любовь, но он признался о ней лишь через три года после первой встречи. Наверное, больше уже терпеть не мог…
А случилось это так. Она опоздала на полтора часа к назначенному сроку. Запыхавшись, вбежала в комнату. Он возился у раковины, мыл руки… Она начала оправдываться, мол, шло совещание, и она никак не могла уйти раньше. Лицо у него было мрачное. Он сказал:
— Я люблю тебя. Я не могу жить без тебя, а ты не идешь, пренебрегаешь мной!
Он был сердит, она — счастлива, потому что слово 'люблю' он сказал впервые.
А потом он написал стихи, в которых были такие строки:
Его любовь требовала стихов, и он писал их везде — в самолете, в своем кабинете, даже во время всевозможных заседаний, которых на его долю выпало великое множество — он был слишком известен в стране, знаменит, частенько сиживал в президиумах собраний даже рядом с самим Сталиным. Поэтические строки рождались сами собой, иногда он видел их несовершенство, но чаще понимал, что они профессиональны, потому что в поэзии он разбирался столь же хорошо, как и в науке, музыке и театре.
С Шостаковичем он беседовал о последней симфонии, с Эренбургом обсуждал его последний роман, с Тихоновым спорил о поэзии… Ну а с учеными он мог спокойно оценивать последние работы физиков- теоретиков, математиков или биологов, не говоря уже о химии, где он был не просто признан и оценен, но подчас и недосягаем.
Рядом с ним она была слишком молоденькой, слишком привлекательной, слишком оттеняющей его зрелость… Он переживал это до тех пор, пока любовь не захлестнула их. Потом они уже ничего не замечали, точнее — не обращали на это внимания…
Первые проблески их чувств заметили Жолио-Кюри и Эренбург. Они еще этого не знали, но мудрый француз, много переживший на своем веку и очень больной (опыты с радиоактивностью никому не проходят даром), смотрел на них с доброй улыбкой и даже нежностью. Наверное, он предчувствовал их будущее, которое ему не суждено увидеть. А Илья Эренбург — этот сильно постаревший, но по-прежнему энергичный ловелас — пытался слегка поухаживать за молоденькой переводчицей, и для этого устроил ей 'экзамен по-французскому' (этот язык он-то знал блестяще!), и убедившись в ее профессионализме, тут же начал расспрашивать о винах. Она ничего не могла ему объяснить, так как попробовала бордо впервые в жизни, и повеселевший Эренбург тут же заметил, что 'знать французский, не разбираясь в винах, невозможно!' Впрочем, не ощутив никакого интереса к себе, Эренбург поник, погрузился в размышления, очевидно, о пролетевшей молодости, когда ни одна из его собеседниц не могла устоять перед его вниманием… Ох, как давно это было!
'АН' сидел рядом, молчал, но глаз от нее не отводил… Она тогда поняла, что он постарался сесть к ней поближе. И так случалось все дни, пока они были в Стокгольме.
Он возглавлял делегацию Советского Союза на Конгрессе, а она служила на нем переводчицей.
Почему-то ей показалось, что этот крупный мужчина с очень ясными и глубокими глазами смотрит на нее везде, где они появлялись вместе. Даже на сцене, когда она переводила выступление депутата из Китая, она чувствовала его взгляд. Нет, она не боялась, ей нравилось, что остановила его внимание… Может быть, из-за того, что он был слишком известен — его портреты в газетах печатались столь часто, будто это был ближайший соратник Сталина.
Шло строительство МГУ на Ленинских горах. И это был символ новой жизни — по крайней мере, так думал Сталин, а потому 'Высотке' над Москвой уделялось особое внимание. И ректор МГУ был в то время в центре внимания. Плюс к этому — Депутат Верховного Совета СССР, председатель Комитета по Сталинским премиям, член Всемирного Совета мира и так далее — всех почетных должностей 'АН' и не перечесть, а еще ведь главное в жизни — наука… И тут почетные звания не заставили себя ждать — он становился членом многих университетов и академий мира, числом более двадцати, потому что вклад его в химию был столь значителен, что его давно уже считали 'классиком'…
Но никто не ведал тогда, что он пишет стихи. Но теперь они стали иными — он был образован, а