Вы можете легко представить себе, как неожиданно и резко изменилась моя жизнь. Я была единственным обожаемым ребенком у любящих родителей и, не зная заботы, жила в роскошном доме, а стала одинокой сиротой из монастырского приюта, который очень напоминал школу для бедных. Это был шок, глубокое моральное потрясение. Прожив в приюте несколько дней, я стала буквально задыхаться. Я настолько скучала по дому, что не могла сдерживать горьких слез. Я лежала в спальне с открытыми глазами (кровати были отгорожены друг от друга унылыми белыми шторками) и, слушая тяжелое дыхание или тихие стоны других девочек, беззвучно плакала, уткнувшись лицом в подушку. И, ощущая полную безысходность, я все-таки страстно желала, как умеют желать только дети, снова очутиться в своей уютной маленькой спальне в нашем доме в Норвуде и почувствовать щедрую мамину любовь и услышать веселый насмешливый голос отца. Я не могла поверить, что оба они уже ушли из жизни и я их больше никогда не увижу. Я не могла поверить, что осталась одна в этом страшном мире и никому не нужна. Я не могла поверить, что все хорошее и радостное, о чем я мечтала, уже в прошлом.
Первую неделю в монастыре Святого Вознесения я так страдала и так плакала, что у меня заболели глаза. Веки от слез опухли, и я с трудом могла читать и писать. Кроме того, я не могла заставить себя есть. Еда готовилась плохо: невкусное жаркое или жесткие жирные пудинги были нашей обычной пищей. Должно быть, я выглядела ужасно: бледная, с воспаленными глазами, маленькая и очень худая для своих пятнадцати лет, в старой поношенной форме бывшей пансионерки, слишком широкой и с очень длинными рукавами, с неровно подрезанными волосами, я была похожа на какое-то пугало, в котором вряд ли можно было узнать маленькую хорошенькую Розу с длинными блестящими кудрями.
В монастырском приюте все мы выглядели одинаково, одетые либо в слишком узкие, либо в непомерно широкие платья. Кудри и вообще какое-либо внимание к своей внешности не поощрялись. Нас учили, что потворствовать телесному – грех, что все мы должны уделять внимание лишь нашим душам. Бедные маленькие души! Мало кто в нашем монастыре совершал проступки более тяжкие, чем простое непослушание самого невинного свойства… которое вряд ли можно было назвать грехом. Но я, например, начала испытывать чувство греховности, которое раньше никогда не испытывала. Нам подробно разъяснили, что на свете существует грех и что все мы родились грешниками и поэтому с первых дней своего существования должны стараться искупать свой грех.
Мы ни минуты не отдыхали. Уроки, лекции, молитвы, размышления… непрерывная работа шла за этими мрачными высокими стенами, где взоры детей повсюду останавливались на печальных сценах из жизни святых, на скульптурах и статуях святых, Богоматери, на распятиях. Тут не веяло ничем домашним и нельзя было почувствовать себя нормальным и счастливым человеком. Монахини наблюдали за нами даже в наше свободное время, они же подбирали нам книги для чтения (в основном на религиозные темы); за нами шпионили, подслушивали наши разговоры и ругали нас, когда мы беседовали на светские темы.
Нам было запрещено думать о мужчинах и даже упоминать о них. Нас, детей всех возрастов, заставляли поверить, что мужчина – естественный враг женщины, что секса не существует, а если что-то и существует, то это грех. На все, что касается романтических отношений и любви, было наложено табу. Священники и старенький садовник, проживший при монастыре более сорока лет, были единственными мужчинами, с которыми мы могли разговаривать каждый день.
Когда я вспоминала романтическую атмосферу, которая царила в нашем доме, или, например, думала о сентиментальных и любимых маминых романах, меня охватывало удивление и смущение.
Неужели мама постоянно жила в грехе – ведь ей так нравилось петь о любви и она так ценила романтические чувства?! Боже праведный, а те стихи, которые я знала наизусть, наверное, привели бы монахинь в ужас! «И розы аромат мне без тебя не нужен…» Ведь они внушали нам, что безнравственно так сильно любить живого человека. Подобные чувства, по их разумению, следовало испытывать только к Господу, Богородице или к кому-либо из святых.
Пока я жила в монастыре, в моей голове творилась полная неразбериха во всем, что касалось вопросов любви, и из-за этого я стала еще более замкнутой и никому не раскрывала своих истинных чувств. Мне не хотелось также уподобляться тем религиозно настроенным девочкам, которые бросались на колени перед распятием или пытались угодить монахиням своей набожностью. Я оставалась равнодушной к своему новому образу жизни и чувствовала себя чужой среди своих сверстниц.
Я так отдалилась от всех, что даже не желала признаться в своем плохом самочувствии, я почти не спала по ночам и часто плакала ночью. Когда в первую неделю моей жизни в монастыре одна из монахинь заметила мою бледность и воспаленные глаза и спросила меня, не больна ли я, я сказала: «Нет» – и быстро отошла от нее. А она больше и не интересовалась мною, так как была слишком занята. На ее попечении было немало детей, и для каждого у нее просто не хватало времени.
Но самое ужасное, что меня мучило, – это стадное чувство. Никаких различий между нами не было, за исключением того, что шести-двенадцатилетние девочки жили в одной половине школы, а мы, старшие, в другой.
Все мы были бедными сиротами, и содержали нас бесплатно. Иногда же добрые родственники или друзья вносили за нас какие-то небольшие суммы. Поэтому нам все время внушали, что мы нищие и, как только нам исполнится семнадцать лет, должны сразу же начать зарабатывать себе на хлеб.
Наверное, я оказалась одной из немногих, принадлежавших к так называемым высшим слоям общества. Я привыкла к другой жизни, и потому мне было особенно тяжело переносить свое новое положение, в котором я оказалась в результате пристрастия моего отца к азартным играм. Но большинство девочек происходили из бедных семей. Некоторые остались сиротами после войны.
Вскоре после того, как я попала в монастырский пансион, меня вызвала мать-настоятельница, для того чтобы обсудить, чему бы я хотела учиться.
Настоятельница осталась в моей памяти до щепетильности совестливой, трудолюбивой женщиной. Она никогда не принуждала ни монахинь, ни детей к таким жертвам, к каким сама не была готова. Она соблюдала посты и выполняла ежедневную работу так же настойчиво, как требовала того и от своих подчиненных и учениц. Она не знала покоя и отдыха, не имела никаких привилегий, чувствуя свою огромную ответственность. И за это я очень ее уважала. Однако она не была способна понять детскую душу, души девочек, которые в дальнейшем должны были покинуть монастырь и найти свое место в светском мире. Она была не в состоянии подготовить нас к реальной жизни. Больше, чем другие монахини, мать-настоятельница опасалась, что мы можем столкнуться с мужчинами или узнать что-нибудь об отношениях полов. И действительно, пока мы жили в монастыре, нас не просто предупреждали, чтобы мы «не имели ничего общего с мужчинами», но и упорно советовали вернуться в монастырь и принять монашество. Подобные предложения делали даже мне, хотя я не была католичкой. Бедная, милая старушка мать-настоятельница сама много лет была мученицей и нас хотела сделать таковыми же.
Очевидно, она не понимала, да и все монахини тоже, как опасна была наша жизнь в изоляции, а также и того, что отсутствие какой-либо информации о том, что естественно интересует подростков, вызывало у нас нездоровое любопытство.
Преподобная мать приходила в ярость из-за самых невинных проступков. Помню, один раз шестнадцатилетнюю девочку повели к зубному врачу. Пока она ждала своей очереди, ей удалось вырвать из