женщиной.
А Конни хотелось так много ему сказать, но она сдержалась. Лишь взглянула на него и обронила:
— Надеюсь, я не очень помешала вам?
Чуть сощурились глаза в едва приметной усмешке.
— Разве что причесываться. Простите, я без пиджака, но я и не предполагал, кто ко мне постучит. Никто никогда вообще не стучит, а любой непривычный звук пугает.
Он пошел по тропинке впереди, чтобы открыть калитку. Без неуклюжей плисовой куртки, в одной рубашке, он, как и получасом раньше, со спины показался ей худым и чуть сутулым. Но поравнявшись с ним, она почуяла его молодость и задор — и в непокорных светлых вихрах, и в скором взгляде. Лет тридцать семь, тридцать восемь, не больше.
Она зашагала к лесу, чувствуя, что он смотрит вслед. Растревожил он ей душу, против ее воли растревожил.
А егерь, закрывая за собой дверь в доме, думал: «Как же она хороша, как безыскусна! Ей это и самой невдомек».
Конни надивиться не могла на этого человека: не похож он на егеря; вообще на обычного работягу не похож, хотя с местным людом что-то роднило его. Но что-то и выделяло.
— Этот егерь, Меллорс, прелюбопытнейший тип, — сказала она Клиффорду, — прямо как настоящий джентльмен.
— «Прямо как»? — усмехнулся Клиффорд. — Я до сих пор не замечал.
— Нет, что-то в нем есть, — не сдавалась Конни.
— Он, конечно, славный малый, но я плохо его знаю. Он год как из армии, да и года-то нет. В Индии служил, если не ошибаюсь. Может, там-то и поднабрался манер. Состоял небось при офицере, вот и пообтесался. С солдатами такое случается. Но пользы никакой. Приезжают домой, и все возвращается на круги своя.
Конни пристально посмотрела на Клиффорда и задумалась. Исконно мужнина черта: острое неприятие любого человека из низших сословий, кто пытается встать на ступеньку выше. Черта, присущая всей нынешней знати.
— И все-таки что-то в нем есть, — настаивала Конни.
— По правде говоря, не вижу! Не замечал! — И Клиффорд взглянул на нее с любопытством, тревогой и даже подозрением. И она почувствовала: нет, не скажет он ей всей правды. Как не скажет и себе. Ненавистен ему даже намек на чью-то особенность, исключительность. Все должны быть либо на его уровне, либо ниже.
Да, теперешние мужчины скупы на чувства и жалки. Боятся чувств, боятся жизни!
ГЛАВА VII
Конни вошла к себе в спальню, разделась и стала разглядывать себя в огромном зеркале — сколько лет не делала она подобного. Она и сама не знала, что пыталась найти или увидеть в своем отражении, только поставила лампу так, чтобы полностью оказаться на свету.
И ей подумалось — уже в который раз! — сколь хрупко, беззащитно и жалко нагое человеческое тело. Есть в нем какая-то незавершенность.
Говорили, что у нее неплохая фигура, но не по теперешним меркам — слишком округло-женственная, а не новомодная угловато-мальчишечья. Невысокого роста, крепко сбитая, коренастая, как шотландка. Каждое движение исполнено неспешной грации и неги, что часто и принимают за красоту. Кожа с приятной смуглинкой, плечи и бедра округлы и покойны. Наливаться бы этому телу, точно яблоку, ан нет!
Как переспелый плод, теряло оно упругость, кожа — шелковистость. Недостало этому плоду солнца и тепла, оттого и цветом тускл, и соком скуден.
Женственность принесла этому телу лишь разочарование, а мальчишески угловатым, легким, почти прозрачным уже не стать. Вот и потускнело ее тело.
Маленькие неразвитые грудки печально понурились незрелыми грушами. Живот утратил девичью упругую округлость и матовый отлив — с тех пор, как рассталась она со своим немецким другом — уж он-то давал ей любовь плотскую. В ту пору ее молодая плоть жила ожиданием, и неповторима была каждая черточка в облике. Сейчас же живот сделался плоским, дряблым. Бедра, некогда верткие, отливавшие матовой белизной, тоже начали терять женственную округлость, пропала их крутизна: зачем же они ей?
Зачем ей вообще тело? И оно хирело, тускнело — ведь роль ему отводилась самая незначительная. Как горевала, как отчаивалась Конни! И было отчего: в двадцать семь лет она — старуха, и нет ни проблеска, ни лучика надежды. Плоть, ее женскую суть забыли, просто отвергли, да, отвергли. И она состарилась. Тела светских львиц были изящны и хрупки, словно фарфоровые статуэтки, благодаря вниманию мужчин. И неважно, что у этих статуэток пусто внутри. Но ей даже и с ними не сравниться. «Жизнь разума» умертвила ее плоть! И в душе закипела ярость — ее попросту надули!
Она разглядывала в зеркале свою спину, талию, бедра. Да, похудела, и это ее не красит. На пояснице набежала складка, когда Конни выгнулась, чтобы увидеть себя со спины. Как от нудной тяжелой работы. А когда-то там играли веселые ямочки. Ягодицы и долгие выпуклые ляжки утратили шелковистость, отлив и вальяжность. Все в прошлом! Лишь немецкий парень любил ее тело, да и того уж десять лет нет в живых. Да, летит время! Целых десять лет, как его нет, а ей еще всего двадцать семь. Тогда она даже презирала пробуждающуюся грубоватую чувственность здорового мальчишки. А теперь такой не найти. Нынешние мужчины — как Микаэлис: ласки жалкие, скорые, раз-два, и все. Нет у них здоровой человеческой плоти, что зажигает кровь и молодит душу.
Все ж она решила, что самое красивое у нее — бедра: от долгих ляжек до округлых, недвижно- спокойных ягодиц. Как песчаные дюны: зыбко-податливые, круто заворачивающие вниз. Меж ними еще теплилась жизнь, надежда. Но и сама плоть ее, казалось, стала гаснуть, увядать, так и не распустившись.
Зато спереди жалко на себя смотреть. Грудь и живот начали немного обвисать, так она похудела, усохла телом, состарилась, толком и не пожив. Она подумала о ребенке, которого ей, быть может, придется выносить. А может, она уже и для этого не годится.
Она накинула ночную рубашку, юркнула в постель и горько расплакалась. Горючими слезами изошла досада на Клиффорда, на его тщеславное писательство, на его чванливые разговоры. Досадовала и на других мужчин, подобных ему, кто обманом отобрал у женщины плотские радости.
Это нечестно! Нечестно! Зов обманутой плоти занимался огнем в сердце.
А утром… утром все как и прежде: встала в семь часов, спустилась к Клиффорду — ему нужно помочь во всех интимных отправлениях. Мужчины-слуги в доме не было, а от служанки он отказывался. Муж экономки, знавший Клиффорда еще ребенком, помогал поднимать и переносить его, все остальное делала Копни, причем делала охотно. Хоть это и вменялось ей в обязанность, она рада была помочь всем, что в ее силах.
Если она и отлучалась из Рагби, то на день — на два. Ее подменяла экономка миссис Беттс. С течением времени он всякую помощь стал принимать как должное — следствие сколь неизбежное, столь и естественное.
И все же глубоко в душе у Копни все ярче разгоралась обида: с ней поступили нечестно, ее обманули! Обида за свое тело, свою плоть — чувство опасное. Коль скоро оно пробудилось — ему нужен выход, иначе оно жадным пламенем сожрет душу. Бедняга Клиффорд! Он-то ни в чем не виноват. Ему еще горше пришлось в жизни. Участь обоих — лишь частичка всеобщего губительного разлада.
Впрочем, так ли уж он ни в чем не виноват? Он не давал тепла, не давал простого, душевного человеческого общения. Разве нет и этом его вины? Теплоты и задушевности в нем не сыскать, лишь холодная, расчетливая и благовоспитанная рассудочность. Но ведь может мужчина приласкать женщину, даже в родном отце чувствовала Копни мужчину; пусть он эгоист, причем вполне сознательный, по даже он