в голове у Конни. Чайник на огне выводил свою песню, стол был уже накрыт.
Она села в жесткое кресло у очага, наслаждаясь теплом после ночной прохлады.
— Я сниму туфли, они насквозь мокрые, — сказала она и поставила ноги в чулках на решетку, начищенную до блеска. Меллорс принес из кладовки хлеб; масло и копченые языки. Конни скоро согрелась, сняла пальто, он повесил его на дверь.
— Что будешь пить: какао, кофе или чай? — спросил он.
— Ничего не буду, — ответила она, взглянув на чашки, стоявшие на столе. — А ты что-нибудь съешь.
— Я тоже не хочу. Вот собаку пора кормить.
Он без смущения затопал по кирпичному полу и положил в миску еды. Собака тревожно взглянула на него и отвернулась.
— Что морду воротишь? Это твоя еда. Ни с чем, матушка, права будешь, съешь.
Он поставил миску на коврик у лестницы, а сам сел на стул, стоявший у стенки, и стал снимать гетры с ботинками. Но собака не стала есть, подошла к нему, села и, задрав морду, жалобно уставилась на него.
Он медленно расстегивал пряжки на гетрах. Собака еще ближе подвинулась к нему.
— Что с тобой? Ты нервничаешь, потому что в доме чужой? Но это просто женщина. Так что иди и трескай, что дали.
Он погладил собаку по голове, и она потерлась мордой о его колено. Он медленно, мягко подергал длинное шелковистое ухо.
— Иди! — приказал он. — Иди и ешь свой ужин. Иди!
Он придвинул стул, на котором сидел, к коврику, где стояла миска; собака не спеша подошла к ней и стала есть.
— Ты любишь собак? — спросила Конни.
— Не сказал бы. Слишком они ручные, слишком привязчивы.
Наконец он стянул гетры и стал расшнуровывать тяжелые ботинки. Конни отвернулась от огня. Как убого обставлена комната! И только одно украшение — увеличенная фотография молодой четы на стене; по-видимому, он с женой, лицо у молодой-женщины вздорное и самоуверенное.
— Это ты? — спросила Конни.
Он повернулся чуть не на девяносто градусов и взглянул на фотографию, висевшую у него над головой.
— Да! Это мы перед свадьбой. Мне здесь двадцать один год.
Он смотрел на фотографию пустыми глазами.
— Тебе она нравится? — спросила Конни.
— Нравится? Конечно нет! Мне она никогда не нравилась. Жена настояла, чтобы мы сфотографировались вот так, вместе.
И он принялся опять за свои ботинки.
— Если она тебе не нравится, зачем ты ее здесь держишь? Отдал бы жене.
— Она взяла из дома все, что хотела, — сказал он, неожиданно улыбнувшись. — А это оставила.
— Тогда почему ты ее не снимешь? Как воспоминание?
— Нет. Я никогда на нее не гляжу. Я даже забыл, что она здесь висит. Она здесь с первого дня, как мы сюда въехали.
— А почему бы ее не сжечь?
Он опять повернулся и взглянул на фотографию. Она была в чудовищной коричневой с золотом рамке. С нее смотрел гладко выбритый, напряженный, очень молодой парень в довольно высоком воротнике, а рядом — пухлая, с задиристым лицом девушка, с взбитыми завитыми волосами, в темной атласной блузке.
— Неплохая мысль, — сказал он.
Стащив, наконец, ботинки, он надел шлепанцы, затем встал на стул и снял фотографию. Под ней на бледно-зеленых обоях осталось более яркое пятно.
— Пыль можно не вытирать, — сказал он, поставив фотографию к стене.
Принес из моечной молоток с клещами. И, сев на тот же стул, принялся отдирать бумагу с другой стороны рамки, вынул гвоздики, удерживающие заднюю планку; работал он аккуратно, со спокойной сосредоточенностью, так характерной для него.
И наконец-то, сняв планку, извлек самое фотографию.
— Вот каким я тогда был, — проговорил он, вглядываясь с изумлением в забытый снимок. — Молодой пастор-тихоня и бой-баба.
— Дай, я посмотрю.
На фотографии он был весь чистенький, гладко выбритый, опрятный. Один из тех чистеньких молодых людей, каких было много лет двадцать назад. Но и тогда, свидетельствовала фотография, глаза у него смотрели живо и бесстрашно. А женщина была не просто «бой-баба»; несмотря на тяжелый подбородок, в ней была своя женская привлекательность.
— Такие вещи нельзя хранить, — сказала Конни.
— Так вообще сниматься нельзя.
Поломав о колено паспарту вместе с фотографией на мелкие кусочки, он аккуратно положил их на огонь, проговорив при этом: «Как бы не загасить».
Стекло с задней планкой по-хозяйски отнес наверх. Затем несколькими ударами молотка разбил раму, усеяв пол осколками гипса. Все не спеша собрал и отнес в моечную.
— Завтра сожгу, — сказал он, вернувшись. — А то сейчас задохнемся.
Наведя порядок, он опять сел.
— Ты любил жену? — спросила Конни.
— Любил? А ты любила сэра Клиффорда?
Но Конни не дала себя сбить.
— Она тебе нравилась?
— Нравилась? — усмехнулся он.
— Может, она тебе и сейчас нравится?
— И сейчас? — он посмотрел на нее, подняв брови. — Я даже подумать о ней не могу, — тихо проговорил он.
— Почему?
Но он только помотал головой.
— Тогда почему вы не разведетесь? Она ведь может в один прекрасный день вернуться.
Он остро взглянул на нее.
— Она обходит меня за тысячу миль. Она ненавидит меня сильнее, чем я ее.
— Вот увидишь, она еще вернется к тебе.
— Никогда. С этим кончено. Меня от одного ее вида с души воротит.
— Ты еще с ней столкнешься! По закону вы муж и жена, да?
— Да.
— Ну вот. Значит, она вернется. И тебе придется взять ее обратно.
Он пристально поглядел на нее. Потом как-то странно тряхнул головой.
— Ты, наверное, права. Даже возвращаться сюда было глупо. Но тогда все ополчилось против меня. И деваться мне было некуда. Нашему брату порой лихо приходится. Да, ты права. Надо было давно развестись. Вот разведусь и буду опять свободен. Но как я ненавижу все эти суды, судейских крючков. А без них развода не получить.
Он стиснул зубы так, что заходили желваки. А Конни слушала и радовалась в душе.
— Я, пожалуй, выпью чашку чая, — сказала она.
Он встал заварить чай. Но лицо его не смягчилось.
Уже сидя за столом, она спросила его:
— Почему ты на ней женился? Она совсем простолюдинка. Миссис Болтон рассказывала мне про нее. Она никогда не могла понять, что ты в ней нашел.