произошло.
Аббат Дегери хранил молчание. Аббат Маре почтительно убеждал своего епископа сделать великодушную попытку, которую предлагал рабочий. Он произнес несколько красноречивых слов. Он настаивал на том, что появление архиепископа может вызвать манифестацию Национальной гвардии, а манифестация Национальной гвардии может заставить Елисейский дворец отступить.
— Нет, — сказал архиепископ, — вы надеетесь на невозможное. Елисейский дворец теперь не отступит. Вы думаете, что я мог бы своим вмешательством остановить кровопролитие? Отнюдь нет! Из-за меня полились бы новые потоки крови. Национальная гвардия уже потеряла свой престиж. Если на улицах появятся легионы, Елисейский дворец раздавит их полками. И потом, что такое архиепископ для человека, совершившего государственный переворот? Где присяга? Где клятва? Где уважение к праву? Тот, кто сделал три шага по пути преступления, не повернет назад. Нет! Нет! Не надейтесь! Этот человек сделает все. Он поразил закон в руке депутата; он поразит бога в моей руке.
И, печально взглянув на г-жу Арно, он отпустил ее.
Исполним долг историка. Шесть недель спустя в Соборе Парижской богоматери кто-то служил благодарственный молебен в честь декабрьского предательства, тем самым сделав бога соучастником преступления.
То был архиепископ Сибур.
VIII
Форт Мон-Валерьен
Из двухсот тридцати депутатов, находившихся под арестом в казармах на набережной Орсе, пятьдесят три были отправлены в форт Мон-Валерьен. Их погрузили в четыре арестантских фургона. Для нескольких человек там нехватило места, их втолкнули в омнибус. Бенуа д'Ази, де Фаллу, Пискатори, Ватимениль, а также Эжен Сю и Эскирос были заперты в эти камеры на колесах. Почтенному Гюставу де Бомону, горячему стороннику одиночного заключения, пришлось сесть в арестантский фургон. Как мы уже говорили, законодателю полезно бывает испробовать на самом себе изданный им закон.
Комендант форта Мон-Валерьен встретил арестованных депутатов под сводами ворот.
Сначала он хотел было занести их в тюремные списки. Генерал Удино, под начальством которого он когда-то служил, резко обратился к нему:
— Вы меня знаете?
— Да, генерал.
— Этого с вас довольно. Не спрашивайте нас ни о чем.
— Напротив, — сказал Тамизье, — спрашивайте о чем угодно и приветствуйте нас. Мы больше чем армия, мы — Франция.
Комендант понял. С этой минуты он снимал шляпу перед генералами и склонял голову перед депутатами.
Их отвели в казарму форта и заперли там всех вместе. Туда прибавили коек, солдат из этой казармы перевели в другое место. Здесь депутаты провели первую ночь. Койки стояли вплотную одна к другой. Простыни были грязные.
На следующее утро кто-то передал случайно подслушанный разговор о том, что будто бы из пятидесяти трех депутатов выделят группу республиканцев и поместят их отдельно. Через некоторое время этот слух подтвердился. Г-же де Люин удалось пробраться к своему мужу и передать кое-какие сведения. Уверяли, между прочим, что новый хранитель печати Луи Бонапарта, человек, подписывавшийся: «Эжен Руэр, министр юстиции», сказал: «Освободите членов правой, а членов левой посадите в тюрьму. Если чернь поднимется, они ответят за все. Головы красных будут нам залогом покорности предместий».
Вряд ли Руэр произнес эти слова, звучащие дерзко. В то время Руэр еще не набрался смелости. Назначенный министром 2 декабря, он выжидал, он проявлял какую-то стыдливость, он даже не решался переселиться на Вандомскую площадь. Правильно ли поступали вершители переворота? В некоторых душах сомнение в успехе превращается в угрызения совести. Нарушить все законы, изменить клятве, задушить право, предательски убить родину — прилично ли это? Покуда факт еще не совершился, они колеблются; как только дело удалось, они спешат присоединиться. Где победа, там уже нет злодеяния; удача отлично отмоет от грязи и сделает приемлемым то неизвестное, что называется преступлением. Первое время Руэр держался скромно. Потом он стал одним из самых беззастенчивых советников Луи Бонапарта. Это вполне понятно. Его позднейшее усердие объясняется его трусостью вначале.
В действительности эти угрожающие слова были произнесены не Руэром, а Персиньи.
Де Люин передал своим товарищам о готовившемся отборе и предупредил, что их будут вызывать по фамилиям, дабы отделить белых овец от красных козлищ. Поднялся ропот, казалось, единодушный. Послышались благородные возгласы протеста, делавшие честь представителям правой.
— Нет! Нет! Не будем называть никого! Не допустим отбора! — воскликнул Гюстав де Бомон.
Де Ватимениль добавил:
— Мы вошли сюда все вместе, все вместе мы должны отсюда и выйти.
Однако через несколько минут Антони Туре предупредили, что в секретном порядке составляется список всех арестованных и депутатов-роялистов просят расписываться в нем. Говорили, — очевидно, без оснований, — что это не очень благородное решение было предложено достопочтенным де Фаллу.
Антони Туре, стоя в казарме среди группы взволнованных депутатов, обратился к ним.
— Господа, — воскликнул он с жаром, — составляется список фамилий. Это недостойно. Вчера в мэрии Десятого округа вы нам говорили: «Теперь нет больше ни левой, ни правой, Собрание едино». Вы думали, что победит народ, и прятались за нами, республиканцами. Сегодня вы думаете, что победит переворот, вы снова становитесь роялистами и хотите выдать нас, демократов! Прекрасно, поступайте как знаете!
Поднялся крик.
— Нет, нет, теперь нет больше ни правой, ни левой! Собрание едино! Одна участь всем!
Начатый список отыскали и сожгли.
— По решению Палаты, — сказал, улыбаясь, Ватимениль.
Один из депутатов-легитимистов добавил:
— Скажем лучше — не палаты, а казармы.
Через несколько минут явился комиссар форта; в вежливых выражениях, но повелительным тоном он предложил народным депутатам назвать свои фамилии, чтобы каждого можно было отправить в назначенное ему место
В ответ раздались возмущенные крики.
— Никто! Никто не назовет своей фамилии, — сказал генерал Удино.
Гюстав де Бомон прибавил:
— У всех нас одно имя: депутаты народа.
Комиссар поклонился и ушел.
Через два часа он вернулся, на этот раз его сопровождал старший пристав Собрания, спесивого вида толстяк, с красным лицом и седыми волосами, некто Дюпонсо, — прежде в торжественные дни он красовался у подножия трибуны в расшитом серебром воротнике, с цепью на животе и со шпагой, болтавшейся между ног.
Комиссар оказал Дюпонсо:
— Исполняйте свой долг.
Под словом «долг» комиссар подразумевал — и Дюпонсо не мог не понимать этого — предательство пристава по отношению к законодателям. Дюпонсо должен был стать чем-то вроде лакея, предающего своих хозяев.
Это происходило следующим образом.
Нагло глядя в лицо депутатам, Дюпонсо называл их одного за другим по фамилии, а полицейский немедленно заносил их в список.