поджариваешься, – но в конце концов не все ли равно? Это все же на стоящая печь, а на улице все еще ощутимо холодно.

Хачек – истопник. Мы, все остальные, неподвижно глядим на жар топки и мечтаем. Время от времени кто-нибудь что-то рассказывает, но чаще мы молчим. Зейдлиц сидит молча. Бланк улыбается сам себе. Шнарренберг размышляет. Брюнн пытается насмешить. Под думает о своем хозяйстве…

– Ну, пошли спать, детки! – говорит он каждый вечер по-отечески.

Баварец задумчиво стоит у одного прилавка, на котором, кажется, выставлены все сокровища этого мира. Он безуспешно пытается что-то объяснить старой крестьянке. Протягивает ей левый кулак, постукивает по нему указательным пальцем правой руки. Подносит кулак к своему носу, сладострастно постанывает, ожесточенно чихает…

– Не панимаю… – беспомощно говорит крестьянка.

Подходит Под.

– Что ты хочешь сказать ей? – покровительственно спрашивает он.

– Я хочу нюхательного табаку, – говорит Баварец. – Табачку с топленым салом, «Бразилию», как говорят дома…

Под некоторое время размышляет, потом, словно его осенило, вытаскивает из кармана бумажку, свой знаменитый словарь.

– Сейчас, – говорит он гордо. – Секунду…

Он ищет и ищет. Гордость его постепенно испаряется. Бородатое лицо вытягивается.

– Черт, его тут нет! – говорит он вполголоса. И смывается.

Наконец, почти спустя три недели, нас отыскивает какой-то старший офицер. Он с бешенством бранит нашего «старшего», грозит ему расстрелом и поджариванием на раскаленной сковородке в аду. Мы предполагаем худшее – и это сбывается. На следующий день нами набивают пять вагонов, в тот же вечер одним эшелоном отправляют на восток. Мои протесты оказываются безрезультатными.

– Будь оно все проклято! – говорит Брюнн. Мы не воспринимаем происходящее слишком трагично. За эти три недели мы так окрепли, что снова поверили в себя. То, что мы получили отдых, примиряет нас. Разве в принципе не был каждый его день даром Небес?

Прежнее бытие в грохочущих вагонах возобновляется. Чередуются покупки, еда, сон. Земля освободилась от снега, деревья скоро распустятся. Под часами смотрит в окошко.

– У нас уже начали сев, – временами говорит он. Или: – Правильно ли Анна поменяла пашни?..

На станциях мы видим новые составы с беженцами, женщин и детей. Брюнн много ходит. Возвращаясь, иногда напевает под нос: «Не плачь, девчонка, о нем, не грусти, наждак возьми и слезки утри…»

– Где он все время пропадает? – спрашиваю я Пода.

Тот только ухмыляется:

– Во-первых, разве ты не заметил, что он совсем окреп? Во-вторых, на дворе весна. Но главное, в- третьих, он почуял запах бабы!

В Уфе, городе татар, выждав случай, когда конвой отвлекся, я купил себе русскую газету и быстрым шагом вернулся в вагон.

– Ребята, у меня добыча!

Мы сели тесным кружком. Я тихо, очень тихо читаю. Разумеется, в газете описываются громкие победы, но победы эти одержаны у городов и на реках, расположенных далеко от тех мест, которые мы помним по последним новостям с фронта. Да, вне всякого сомнения: наши части с осени заняли целые провинции!

С новым скученным бытием свыклись. Недавние посиделки у печки забыты.

– Разве я не говорил? – жестко произносит Зейдлиц и оскаливает зубы.

– Теперь Россию скоро разобьют, вот увидите! – восторженно восклицает Шнарренберг. – Весеннее наступление, и наши войска будут в Петербурге!

Я торжествую вместе с ним, пока не замираю от страха. «Разве Наполеон не был в Москве? – проносится у меня в голове. – И… и что?..»

Но я помалкиваю.

– Шнарренбергу хорошо говорить, – сказал на следующий день Брюнн. – Он профессиональный военный, война – его работа, и находится ли он здесь или на фронте, ему все равно – все это время он остается солдатом… А вот я электрик, Под крестьянин, а малыш Бланк ученик бакалейщика… Нет, мы ничего общего не имели с этим, так какое нам в принципе до всего этого дело? Разбейте свою собственную башку, если вы чем-то недовольны… Но нас отпустите домой, к нашим женам и детям, к нашей работе…

– Ты всегда только и думаешь о собственном «я»! – перебиваю я. – А нам отсюда не видна вся сложность взаимосвязей!

– Какое нам дело до взаимосвязей? – бросает одногодичник напротив, подходит к нашим нарам и продолжает: – И если действительно причина этой войны – жизненное пространство, конкуренция или черт знает что еще; если все миллиарды, которые сейчас выброшены на ветер, были бы с самого начала использованы, чтобы разрешить эти противоречия, дело бы тоже выгорело – и без убитых! А если бы мы что-то потеряли, что тогда? Тогда тоже выгорело бы, во всяком случае без траты денег и убитых…

Я молчу. Стоило ли мне говорить? Об идее и истории? И о том, что судьба одного ничего не значит, когда речь идет о судьбе целого народа? Нет, кто собственное «я» ставит выше общего, того не переубедят самые убедительные слова! Ибо кому это дано, тому дано, кому не дано, тому никак не внушить…

Проезд через Урал представляется нам самым коротким. Хотя и он длится трое суток, ни на секунду не кажется нам скучным. После каждого поворота открываются удивительные виды круч и отвесных пропастей. Нередко у нас возникает ощущение, что мы проезжаем мимо долин, в которых еще не ступала нога человека. Часами поезд пробирается сквозь отвесные скалы, которые стоят так близко, что можно коснуться их красноватого камня, если вытянуть руку из окошка.

В ночь перед Челябинском меня будит Под.

– Парочка решила сбежать, – говорит он тихо. – Слышишь?

Я прислушиваюсь. Под нашими нарами шепчутся и увязывают пожитки.

– Но это безумие, Под! – шепчу я в ответ. – Я не смогу их отговорить? Они с таким же успехом могут отправиться к ближайшему жандарму и попросить снова их арестовать, если собрались, не зная языка, с тремя булками хлеба и не больше чем пятьюдесятью копейками в кармане пересечь полсвета!

– Тебе не удастся отговорить их! – отвечает Под. – Кто вбил себе в голову что-нибудь подобное… Кстати, как знать, может, мы едем в какое-нибудь новое Тоцкое? Нет, пусть бегут! Если ты их удержишь, потом всю жизнь будешь выслушивать, что они давно уже были бы дома, если бы ты тогда…

Поезд, пыхтя, медленно взбирается по круче. Этого они ждут. С визгом отодвигается дверь. Почти беззвучно первый, немецкий пехотинец, спрыгивает в дымящийся снег. За ним следуют трое следующих – один саксонец и двое берлинцев.

– Закрой дверь, Под! – возбужденно говорю я.

Под осторожно задвигает ее.

– Часовой спит сном праведника, – говорит он. – Завтра за это он изобьет нас до полусмерти…

Я уже больше не засыпаю. «Вот они и на свободе!» – думаю я. На свободе… Вообще-то на диком Урале их не так-то просто поймать… И даже если… А может, две-три недели свободы стоят того, что за этим последует?

Утром поднимается дикий крик. Часовой ругается. Начальник эшелона бушует. Я многократно объясняю ему, будто мы спали, ничего не слышали. А спать нам разрешается, не так ли? Он это понимает. Между тем любой другой конвой давно гонял бы нас по вагону плетками, пока мы бы уже не лежали, – эти ничего подобного не делают.

Я все чаще мечтаю о девушках. Они почти всегда нагие, и вид их возбуждает меня до слабости. Чаще всего я лежу в бане, спрятавшись под скамейкой, или на пляже народных купален, укрывшись в кустах. Поначалу я стеснялся этих видений, презирал себя за столь разнузданные фантазии. Но вскоре понял, что это всего лишь воспоминания о Москве-реке, которые навещали меня, и проистекали они не из грязных помыслов, а были сопряженными впечатлениями подсознания.

По мере того как я крепну, эта величайшая двойственность всех пленных становится все мучительнее.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату