– Не то совсем обрастем мхом! – говорит он. – И, будем надеяться, наша жизнь на этом еще не заканчивается!
Да, нужно упражняться, нужно заботиться и о теле, но нельзя переусердствовать. Наше довольствие со времени революции заметно ухудшилось. Русский рубль падает, цены на продукты растут. Поскольку мы должны кормиться сами и по двадцать человек прикреплены к одной кухне, тотчас же ощущаем каждое повышение. Если в таком темпе пойдет и дальше…
Русское командование дает нам ежемесячно по 50 рублей на человека, и все. Конечно, в прошлом году этого было достаточно, можно было удовлетворить основные потребности. Но постепенно… Какое дело правительству до того, что на 50 рублей купишь разве что коробку спичек? 50 рублей – довольствие по международной договоренности для военнопленного офицера, и баста…
– Ребята, покупайте гребенки, – говорит лейтенант Оелер, наш ответственный по кухне, широкоплечий восточный пруссак, – надвигаются вшивые времена!
Теперь у нас стоит лето. Но сибирское лето так же мучительно, как и сибирская зима! Зеленое покрывало степей уже давно выгорело. Вчера наши врачи в лазарете намерили 48 градусов жары. Все в изнеможении лежат на мешках со стружкой. Большинство голые, накрытые одной простыней. Стоит пошевелиться, как градом течет пот. А когда ослаблен и истощен от недоедания…
– Перепад в сто градусов – тут и дьявол не выдержит! – ворчит Виндт.
Уже несколько недель он ходит совершенно голым, кто его подначивает, получает грубый отпор.
– Оставьте его! – говорит Хансен, «Лаки и краски». – Свобода безумца…
По известным причинам мы можем пить только кипяченую воду. Но если вода сама по себе дорогая, и дрова, чтобы ее кипятить, станут еще дороже? Многие начали пить много шнапса. Ну что на это скажешь? Если он не утоляет жажду и не умаляет жару, то все же немного усыпляет мозг. И мысли, проклятые думы о доме…
А они иногда ужаснее жажды!
Месяца два назад у меня еще имелись моральные силы презирать красноносых в нашем лагере. Сегодня я уже понимаю всех, кто в Сибири пьет…
Думаю, будь у меня больше денег, я бы тоже присоединился к ним.
Когда я сегодня пошел в лавку, расположенную на границе верхнего и нижнего лагеря, своего рода кантину, в которой многое можно купить по баснословным ценам, издали я увидел малыша Бланка.
Он стоял по другую сторону забора из колючей проволоки и широко раскрытыми глазами смотрел на окошки, на хлеб и сахар, чай и муку. Когда кто-то с ним заговаривал, он ничего не слышал. Нет, он не собирался ничего покупать, это не был физический голод, от которого он окаменел, это была душевная потребность снова с ними заниматься – прошлое и будущее слились воедино. Я долго смотрел на него, оставаясь незамеченным. Как он когда-то бредил в Тоцком? «Даме еще фунт кофе, Франц! Разумеется, сударыня, «Гватемала», сорт экстра…»
«У каждого из нас своя тоска!» – думаю я. Его маленькая, скудная и несказанно скромная – когда- нибудь снова встать за прилавок, и больше ничего… Но какого бы рода ни были наши стремления – великие или мелкие, все они одинаково гложут, одинаково изнуряют нас…
Временами малыш Бланк закашливается. Тогда он проводит рукой по бледным губам и мельком взглядывает на пальцы.
«Он никогда уже не будет взвешивать муку и сахар», – думаю я…
Вот уже два дня, как к нам прибывают эшелоны с турецкими пленными. Из одной теплушки выгрузили тридцать мертвецов и шестерых еще живых. Из другого вагона еще двенадцать. В остальных ни одного живого. Перемежающаяся лихорадка.
– Ничего нового, – рассказывает доктор Бергер. – В четырнадцатом году откуда-то прислали 200 холерных турков в закрытых теплушках. Они приехали в Пензу после трех недель дороги, и живыми из вагонов извлекли только 60 человек.
Мюллер подтверждает это.
– Когда я в пятнадцатом лежал в Самаре на вокзале, прибыли два вагона, окна и двери которых были заколочены досками. Все думали, что там продукты. Вагоны долго стояли, и никто о них не заботился. Когда же их вскрыли, там оказалось 68 турок, живы из них были только восьмеро. Вагоны отогнали за город, примерзшие трупы откалывали лопатами и бросали в хлорную яму…
Словацкому капитану, настоящему вояке, выражаясь по-австрийски, несмотря на всю тесноту, до сих пор удавалось одному во всем лагере занимать отдельную комнату. Характер его настолько невыносим, что никто не решается добровольно селиться с ним. «Нахальство – второе счастье!» – его девиз.
По жалобе вчера к нему решили подселить молодого фенриха. На жалобу ведь нужно как-то реагировать, не так ли? И если «наверху» не хватает мужества, «внизу» приходится таскать каштаны из огня.
Зальтин вышел из себя.
– Подумайте, фенрих, – рассказывает он. – Итак, бедняга стучится. «Входите! Что вам угодно?» – спрашивает капитан Козим. «Осмелюсь доложить, комендантом лагеря назначен к господину капитану проживать совместно!» – «Так, – говорит Козим. – Так!.. Тогда для начала как следует раскройте дверь!» Фенрих, сбитый с толку, выполняет приказ. В следующее мгновение Козим размахивается, дает ему такую затрещину, что тот кувырком вылетает из комнаты…
– Этого господинчика следует как-нибудь вдесятером поколотить! – возмущенно восклицает Виндт.
– Но позвольте! – перебивает Меркель. – Офицера…
– Да, – спокойно говорит Виндт, – а также любого, кто защищает подобного «офицера»!
Одним осенним утром мы видим на путях небольшой состав без паровоза. Впереди вагон 2-го класса, за ним шесть-семь вагонов для перевозки скота. Перед дверью в купе стоит большой самовар. Длинная труба его дымится, медь горит на солнце. Перед дверью развевается небольшой флаг, красный крест на белом поле.
– Это Белокурый Ангел! – говорит доктор Бергер. Он оборачивается: – Ребята, приводите все в порядок и одевайтесь в чистое! Явился Белокурый Ангел!
– Кто это, господин лейтенант? – спрашиваю я.
– Разве вы еще не слышали это имя? Ее так называют по всей Сибири. Я имею в виду Эльзу Брендштрём, шведскую делегатку.
– О, – быстро говорю я, – она была у нас!
Около полудня она приходит к нам. Мы все стоим у коек. Хронически небритые побрились, хронически полуодетые надели мундиры. Нигде не видно ни тазиков с грязной водой после стирки, ни развешанных для сушки подштанников. Наша комната от чистоты кажется чужой и неуютной.
Она подходит со стороны нашего капитана, каждому говорит пару слов, спрашивает о наших пожеланиях. Русские офицеры остаются в дверях, держат себя не так, как обычно. Подавая руку Зейдлицу, она неожиданно спрашивает:
– Мы с вами прежде не встречались?
– Конечно, сестра! В Иркутске. – Он слегка улыбается. – Мы обменялись парой добрых слов.
– Да, теперь припоминаю! Тогда я так боялась за вас! Вас наказали?
– Да нет, сестра, наказали не меня, а, видимо, всех! Пару дней спустя под надуманным предлогом нас всех прогнали под шпицрутенами!
– Мне это известно, – тихо говорит она. – Вы все время были в Иркутске?
– Нет, – говорит Зейдлиц и указывает на меня. – Прежде полгода мы были в Тоцком.
– Тоцкое! – вырывается у нее. – Бог мой… – Глаза у нее непроизвольно закрываются, и с лица сходят краски.
– Сестра, – продолжает Зейдлиц, – в верхнем лагере еще двести человек из Тоцкого. Нельзя ли сделать для них что-нибудь помимо положенного? Я думаю, никто как следует не оправился, все после него болеют…
– Да, – торопливо отвечает она, – конечно!
У каждого своя просьба. Эльза Брендштрём переходит от одного к другому. Доктор Бергер передает ей толстое письмо к жене – мы все знаем, как нежно он ее любит. Коротышка Виндт хочет занять денег – с