будто человек пытается понять, кто перед ним — высохшая бабочка или все-таки человек. Имярек напрягается изо всех сил, пытаясь дать хоть какой-нибудь знак, хоть какую-нибудь весточку, мол, здесь я, здесь, еще живехонький, только неподвижный. Поговори со мной, выясни что-нибудь, я еще вполне, вполне могу пригодиться. Пожалей меня, умный человек, освободи, если можешь. А ведь можешь, по глазам вижу — можешь. Разберись, ведь ты много думал обо мне, переживал за меня, мучился надо мной. Я теперь уже не тот, прости за прошлое, возьми меня отсюда, авось пригожусь, даром что мозги выпотрошили, я еще ох как очень могу для человечества послужить. Не получается, незнакомец не замечает малых шевелений, отодвигается. Вот почти ушел — и вдруг поворачивается, выдергивает с лацкана булавку и пытается нанизать на нее лежащее тело.
Имярек просыпается. Он с детства не любил коллекционеров, и теперь с радостью вытирает со лба холодный пот. Вот счастье, — горько усмехается, проснуться и снова оказаться в бошкиной тюрьме. Есть чему порадоваться. Он массирует затекшую шею, поправляет подушку повыше. Слышит, как внизу Бошка упражняется с метлой, звонко постукивает подкованным сапогом на правой хромой ноге. Артист. Прикидывается дворником. Он вечно кем-то прикидывается, то усищи себе наклеит, то брови, — все ему сходит с рук. Неужели там за стеной не найдется никого, чтоб проучил шута? Впрочем, был один раз инцидент. Имярек вспоминает, как однажды в праздничный весенний день в координаторную прибежал разъяренный Бошка. Такого еще не было. Парик съехал на одно ухо, в глазах чуть не слезы, а во рту голубиное перо. Что же произошло? — подумал тогда Имярек, — забастовка, бунт, а может, вооруженное восстание? Обычно в такие праздничные дни Бошка был особенно весел, разговорчив, даже позволял Имяреку почитать какую-нибудь исключенную из дозволенного списка книгу. Казалось, что Бошка месяцами ждет праздника. Да что казалось — безоговорочно и точно, праздничное шествие действовало на Бошку лучше всяких лекарств. После очередной манифестации он молодел лет на двадцать. И вдруг на тебе — обратный эффект. Бошка затравленно вращал глазами, плевался и матерно вспоминал кого-то из близких. Чем можно было обидеть диктатора? И тут Имярек вспомнил старую каторжную легенду, почти анекдот, передававшийся из уст в уста соратниками по партии. Бошка был начисто лишен чувства юмора, но был умен настолько, что вполне понимал это обстоятельство, и от этого самым страшным оскорблением считал смех по его адресу. Это выяснилось, когда один из товарищей, теоретик и балагур, сочинил, будто Бошка заблудился однажды в тайге и попал в медвежье логово. Медведь и спрашивает пришельца: «Чем кончается «Критика готской программы?» Ответишь — отпущу». Бошка испугался, наделал посреди берлоги здоровенную лужу, и бежать. А медведь с криком — «Точкой кончается, точкой!» — вдогонку, да только ботинок с ноги и стащил. От того, говорят, теперь Бошка и хромает. Очень Бошка не любил этот анекдот, до того не любил, что автора одним из первых расстрелял. И вот снова над ним надсмеялись. Значит, есть еще кому, значит, еще остались неповрежденные умы, иначе откуда на голове у него склеванное место и откуда в руках два листа нотных знаков на тихие и спокойные слова?
10
Прошло еще несколько дней. Варфоломеев заперся, телефон отключил и только отпирал Чирвякину, с которым договорился об особом пароле: три коротких звонка — значит, сосед. Однажды, правда, не выдержал и позвонил в институт. К телефону подошел Зарудин.
— Але, кто говорит?
— Позовите, пожалуйста, товарища Сергеева, — зажав рукой нос, попросил Варфоломеев.
В трубке часто задышали. Потом изменившимся нервным голосом переспросили:
— Кто говорит?
— Капитан Трофимов из госбезопасности.
— Перезвоните в отдел кадров, — не сдавался бывший подчиненный.
Тогда Варфоломеев применил последнее средство.
— Позвоните, пожалуйста, Эс Пэ.
— Эс Пэ!… - чуть не вскрикнули на том конце. — Эс Пэ нету, умер…
Варфоломеев бросил трубку и больше уже никуда не звонил. Даже Чирвякину несколько раз отказал, но потом сдался — есть ведь тоже что-то надо. И вот наступил решительный момент. Еще прошлой осенью, не имея в общем на то никаких оснований, он установил неизбежность сегодняшней комбинации. Нет, конечно, он не мог знать, что это произойдет именно теперь, в прозрачный июньский день, когда летняя жара вдруг схлынет под раскаты грозовых разрядов и молодые каштановые аллеи отбросят троекратно увеличенные тени по улице академика Курчатова. Но что это произойдет, уверен был точно. Тому доказательством служило особое состояние, незаметное для обыкновенного ума, но ох как хорошо известное всякому истинному естествоиспытателю. В такие мгновения разум испытывает некое странное парадоксальное состояние, спокойный восторг, в такие минуты, — а их было немало в жизни Сергея Петровича, — человек уже становится равным некоему божеству наподобие идеальных существ Пригожина.
Только-только жаркое июньское солнце набросилось на влажные равнины левобережья, едва атмосферное электричество, гонимое ветром, отгрохотало в сторону голосеевского леса, в квартиру Варфоломеева позвонили тремя короткими сигналами. Хозяин перевернулся на другой бок. Пароль повторился, но уже более настойчиво. Пришлось идти открывать.
На пороге стоял Чирвякин, за ним, чуть справа, одной ногой на лестнице, капитан Трофимов, и еще пониже, отвернувшись в пол-оборота, заглядывая в пролет, наклонилась чужая женщина. Оттуда, снизу, доносились удаляющиеся шаги. Женщина повернулась к Трофимову. «Догоните его, он забрал тетрадку», — едва расслышал хозяин. Капитан сорвался с места и исчез. Тут же куда-то пропал Чирвякин, а может быть, он пропал позже, во всяком случае Сергей Петрович совсем потерял его из виду.
— Входи.
Соня поправила прилипшую к шее мокрую прядь. Потрогала висок и снова пригладила волосы. Потом скользнула взглядом по картонной табличке со смешными карауловскими каракулями «Музей-квартира конструктора С.П.Сергеева. Охраняется государством. Вход воспрещен».
Не дотрагиваясь до гостьи, Варфоломеев протолкнул ее мимо кухни, мимо гостиной, мимо пустой комнаты, где перед стартом была свалена провизия. Перед трюмо Соня остановилась.
— У вас есть расческа? Моя осталась в сумочке.
— Расческа, — повторил Варфоломеев. — Нет. Впрочем…
Он отодвинул ящичек трюмо, где лежала массажная щетка Марты, взял, автоматически выдергивая волосы, и протянул Соне. Та улыбнулась и принялась приводить себя в порядок. Чего угодно ожидал Варфоломеев, но не такого прихода. Он растерялся. Как она спокойна, как неестественно естественна! Он часто представлял их встречу, готовился, подыскивал слова, возражения, заранее предполагая язвительный тон, насмешки, наконец, горькие справедливые обвинения. Как тогда, у библиотеки. Это было бы естественно, логично. В конце концов, и он чувствовал, как виноват, а тут…
— У вас есть гитара? — спросила Соня.
— У меня все есть. — Теперь усмехнулся хозяин.
Соня улыбкой поддержала его и расположилась на диване, подогнув под себя ноги; взяла тут же найденный инструмент, поскрипела высохшими колками, вытерла пальчиками деку и запела:
Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу Невы…
Вот существо, думал Варфоломеев, следуя душой за старинным текстом. Вот и развязка всяческим сомнениям. Как она поет! Он бы сейчас закрыл глаза, но не мог, не отпускали мраморные пальчики. Правая ладошка неумело скользила вдоль струн, как часто бывает у самоучек, и аккорды получались с шепотком. Но этот недостаток умело скрывался особым, нежным подходом к делу, таким же редким, как истинный чистый талант. Да, он не ошибся, такое надоесть не может. Вот минутка, вот где время длиться начинает, и просто как, безо всяких там особых приспособлений, без цельнометаллических конструкций, чертежей и схем, само собой плывет, как хочет, через поток пространств и времен, вперед, вперед, в неизвестное место. Впрочем, почему неизвестное? Там давно ждут его и ее. Человек — романтическое существо, ему хочется вечно