весне 1917 года заносили громовой удар над головою врагов. Немцы с болезненным страхом ожидали этого удара и, с целью выйти из-под него, еще в начале марта отвели свой стоверстный фронт между Арассом и Суассоном вглубь, верст на 30, на так называемую линию Гинденбурга, подвергнув невероятному, и ничем не оправдываемому опустошению, оставленную территорию. Этот отход был знаменателен, как явный показатель слабости наших врагов, и сулил большие надежды на будущее… Мы
Позднее, 16 июля в историческом совещании в Ставке (главнокомандующих с членами правительства), мне еще раз пришлось высказать свой взгляд по этому вопросу:
«…Есть другой путь — предательство. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути — политическое, моральное и экономическое рабство».
Я знаю, что в некоторых русских кругах, такое прямолинейное исповедывание моральных принципов в политике, впоследствии встречало осуждение: там говорили, что подобный идеализм неуместен и вреден, что интересы России должны быть поставлены превыше всякой «условной политической морали»… Но ведь народ живет не годами, а столетиями; я уверен, что перемена тогдашнего курса внешней политики — существенно не изменила бы крестный путь русского народа, что кровавая игра перемешанными картами продолжалась бы, но уже за его счет… Да и психология русских военных вождей не допускала таких сделок с совестью: Алексеев и Корнилов, всеми брошенные, никем не поддержанные, долго шли по старому пути, все еще веря и надеясь на благородство или, по крайней мере, здравый смысл союзников, предпочитая быть преданными, чем самим предать.
Дон-Кихотство? Может быть. Но другую политику надо было делать другими руками… менее чистыми. Что касается лично меня, то три года спустя, пережив все иллюзии, испытав тяжкие удары судьбы, упершись в глухую стену неприкрытого слепого эгоизма «дружественных» правительств, свободный поэтому от всяких обязательств к союзникам, почти накануне полного предательства ими истинной России, я остался убеждённым сторонником
Начало 1917 года было временем катастрофическим для центральных держав и решительным для Согласия. Вопрос о русском наступлении чрезвычайно волновал союзное командование. Военные представители Англии (генерал Бартер) и Франции (генерал Жанен) часто бывали у Верховного главнокомандующего и у меня, интересуясь положением вопроса. Но заявления немецкой печати о производимом союзниками давлении, или даже ультимативных требованиях в отношении Ставки, неверны: это было бы просто ненужно, так как и Жанен, и Бартер понимали обстановку и знали, что задержкой и препятствием к переходу в наступление служит только состояние армии.
Они старались ускорить и усилить техническую помощь, в то время как их более экспансивные сотрудники — Тома, Гендерсон и Вандервельде — лидеры социалистических партий запада, — пытались безнадежно горячим словом зажечь искру патриотизма среди представителей русской революционной демократии и войск.
Наконец, Ставка учитывала еще одно обстоятельство: в пассивном состоянии, лишенная импульса и побудительных причин к боевой работе, русская армия несомненно и быстро догнила бы окончательно, в то время как наступление, сопровождаемое удачей, могло бы поднять и оздоровить настроение, если не взрывом патриотизма, то пьянящим, увлекающим чувством большой победы. Это чувство могло разрушить все интернациональные догмы, посеянные врагом на благодарной почве пораженческих настроений социалистических партий. Победа давала мир внешний и некоторую возможность внутреннего. Поражение открывало перед государством бездонную пропасть. Риск был неизбежен и оправдывался целью — спасения Родины.
Верховный главнокомандующий, я и генерал-квартирмейстер (Юзефович) совершенно единомышленно считали необходимым
Я утверждаю убежденно, что
Любопытно, что в то же самое время, в главной квартире Гинденбурга разрешался тождественный вопрос. «Общее положение в апреле, мае до июня — говорит Людендорф — не давало возможности открыть серьезные действия на восточном фронте». Но позже… «по этому поводу в главной квартире были большие споры. Быстрое наступление на восточном фронте с теми войсками, которые были в распоряжении главнокомандующего этого фронта, подкрепленными несколькими дивизиями с запада — не лучше ли это решение, чем ожидание? Это был наиболее подходящий момент, говорили некоторые, разбить русскую армию, когда боевая ценность ее уменьшилась. Я не согласился, невзирая на улучшение положения на западе. Я не хотел делать ничего, что, казалось, могло разрушить реальную возможность мира»…
Конечно — мира сепаратного. Какого — мы узнали позднее, после Брест-Литовска…
Армиям отдана была директива о наступлении. Общая идея его сводилась — к прорыву неприятельских позиций на подготовленных участках всех европейских фронтов, к широкому наступлению большими силами Юго-западного фронта — в общем направлении от Каменец-Подольска на Львов, и далее к линии Вислы, в то время как ударная группа Западного фронта должна была наступать от Молодечно на Вильно и к Неману, отбрасывая к северу немецкие армии Эйхгорна. Северный и Румынский фронты содействовали частными ударами, привлекая к себе силы противника.
Время для наступления было назначено предположительно, в широких пределах. Но дни шли, а войска, ранее управлявшиеся приказами и безропотно выполнявшие самые тяжелые задачи — те самые войска, которые своею грудью, без патронов, без снарядов сдерживали некогда стихийное наступление австро-германских масс, — теперь стояли с парализованной волей и помутневшим разумом. Начало все откладывалось.