— Будьте добры, Антон Иванович, сократить ваш доклад, иначе слишком затянется совещание.
Я понял, что дело не в пространности доклада, а в его рискованной сущности, и ответил:
— Я считаю, что поднятый вопрос — колоссальной важности. Поэтому прошу дать мне возможность высказаться полностью, иначе я буду вынужден прекратить вовсе доклад.
Наступившее молчание я счел за разрешение и продолжал:
«Объявлена декларация прав военнослужащих.
Все до одного военные начальники заявили, что в ней гибель армии. Бывший Верховный главнокомандующий, генерал Алексеев телеграфировал, что декларация — «последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии»… Бывший главнокомандующий Юго-западным фронтом, генерал Брусилов здесь, в Могилеве, в совете главнокомандующих заявил, что еще можно спасти армию и даже двинуть ее в наступление, но лишь при условии — не издавать декларации.
Но нас никто не слушал.
Параграфом 3-м разрешено свободно и открыто высказывать политические, религиозные, социальные и прочие взгляды. Хлынула в армию политика.
Солдаты расформировываемой 2-ой Кавказской грен. дивизии искренно недоумевали: «За что? Разрешили говорить где хочешь и что хочешь, а теперь разгоняют»… Не думайте, что такое распространительное толкование «свобод» присуще лишь темной массе. Когда 169-я пех. дивизия нравственно развалилась, а все комитеты ее, в крайне резкой форме, выразили недоверие Временному правительству, и категорический отказ наступать, я приказал расформировать ее. Но встретил неожиданное осложнение: комиссары нашли, что юридически здесь нет состава преступления, что на словах и на бумаге — все можно. Нужно, чтобы было налицо фактическое неисполнение боевого приказа…
Параграфом 6-м установлено, чтобы все без исключения печатные произведения доходили до адресата… Хлынула в армию волна разбойничьей (большевистской) и пораженческой литературы. Чем стала питаться наша армия, и, по-видимому, за счет казенной субсидии и народных денег, это видно из отчета «Московского военного бюро», которое одно снабдило фронт литературой в таких размерах:
С 24 марта по 1 мая выброшено 7.972 экз. «Правды», 2.000 экз. «Солдатской Правды», 30.375 экз. «Социал-демократа» и т. д.
С первого мая по 11 июня: 61.525 экз. «Солдатской Правды», 32.711 экз. «Социал-демократа», 6.999 экз. «Правды» и т. д.
Того же направления литература была выброшена в деревню «через солдат».[236]
Параграфом 14-м установлено, что никого из военнослужащих нельзя наказывать без суда. Конечно, эта «свобода» коснулась лишь солдат, так как офицеров продолжали жестоко карать высшей мерой —
Главное военно-судное управление, не уведомив даже Ставку, ввиду предстоящей демократизации судов, предложило им — приостановить свою деятельность за исключением дел исключительной важности, как например измена. Начальников лишили дисциплинарной власти. Дисциплинарные суды частью бездействовали, частью бойкотировались (не выбирались).
Правосудие вконец было изъято из армии. Этот бойкот дисциплинарных судов и поступившее донесение о нежелании одной части выбирать присяжных, — весьма показательны. Законодатель может столкнуться с таким же явлением, и в отношении новых военно-революционных судов. И в этих частях присяжных необходимо будет заменить назначенными членами.
В результате целого ряда законодательных мер, упразднена власть и дисциплина, оплеван офицерский состав, которому ясно выражено недоверие и неуважение.
Высшие военачальники, не исключая главнокомандующих, выгоняются, как домашняя прислуга.
В одной из своих речей на Северном фронте, военный министр, подчеркивая свою власть, обмолвился знаменательной фразой:
— Я могу в 24 часа разогнать весь высший командный состав, и армия мне ничего не скажет.
В речах, обращенных к войскам Западного фронта, говорилось: — В царской армии вас гнали в бой кнутами и пулеметами… Царские начальники водили вас на убой, но теперь драгоценна каждая капля вашей крови…
Я, главнокомандующий, стоял у пьедестала, воздвигнутого для военного министра, и сердце мое больно сжималось. А совесть моя говорила: — Это неправда! Мои железные стрелки, будучи в составе всего лишь восьми батальонов, потом двенадцати, — взяли более 60 тысяч пленных, 43 орудия… и я никогда не гнал их в бой пулеметами. Я не водил на убой войска под Мезоляборчем, Лутовиско, Луцном, Чарторийском. Эти имена хорошо известны бывшему главнокомандующему Юго-западным фронтом…
Но все можно простить, все можно перенести, если бы это нужно было для победы, если бы это могло воодушевить войска, и поднять их к наступлению…
Я позволю себе одну параллель.
К нам на фронт, в 703-й Сурамский полк приехал Соколов с другими петроградскими делегатами. Приехал с благородной целью: бороться с тьмой невежества и моральным разложением, особенно проявившимся в этом полку. Его нещадно избили. Мы все отнеслись с негодованием к дикой толпе негодяев. Все всполошилось… Всякого ранга комитеты вынесли ряд осуждающих постановлений. Военный министр в грозных речах, в приказах осудил позорное поведение сурамцев, послал сочувственную телеграмму Соколову.
Другая картина…
Я помню хорошо январь 1915 года, под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой, полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку, на отвесные неприступные скаты высоты 804… Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали генерала Носкова, окружили его, убили и ушли.
Я спрашиваю господина военного министра: обрушился ли он всей силой своего пламенного красноречия, обрушился ли он всей силой гнева и тяжестью власти на негодных убийц, послал ли он сочувственную телеграмму несчастной семье павшего героя.
И когда у нас отняли всякую власть, всякий авторитет, когда обездушили, обескровили понятие «начальник», вновь хлестнули нас больно телеграммой из Ставки: «начальников, которые будут проявлять слабость перед применением оружия, смещать и предавать суду»…
Нет, господа! Тех, которые в бескорыстном служении Родине полагают за нее жизнь, вы этим не испугаете!
В конечном результате, старшие начальники разделились на три категории: одни, невзирая на тяжкие условия жизни и службы, скрепя сердце, до конца дней своих исполняют честно свой долг; другие опустили руки и поплыли по течению; а третьи неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времен татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями.
Офицерский состав… мне страшно тяжело говорить об этом кошмарном вопросе. Я буду краток.
Соколов, окунувшийся в войсковую жизнь, сказал:
— Я не мог и представить себе, какие мученики ваши офицеры… Я преклоняюсь перед ними.
Да! В самые мрачные времена царского самодержавия, опричники и жандармы не подвергали таким нравственным пыткам, такому издевательству тех, кто считался преступниками, как теперь офицеры, гибнущие за Родину, подвергаются со стороны темной массы, руководимой отбросами революции.
Их оскорбляют на каждом шагу. Их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой. Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки не один из них в слезах переживает свое горе…
Неудивительно, что многие офицеры единственным выходом из своего положения считают смерть в бою. Каким эпическим спокойствием, и скрытым трагизмом, звучат слова боевой реляции:
«Тщетно офицеры, следовавшие впереди, пытались поднять людей. В это время на редуте № 3 появился белый флаг. Тогда 15 офицеров с небольшой кучкой солдат двинулись одни вперед. Судьба их неизвестна — они не вернулись»…[237]
Мир праху храбрых! И да падет кровь их на головы вольных и невольных палачей.
Армия развалилась. Необходимы героические меры, чтобы вывести ее на истинный путь: