убийство Изельды, напоминая как непосредственно Всеблагому, так и Его Сыну, что у него было право совершить сей поступок и что даже семья убиенной с тем согласилась, не потребовав с него откупа. Но душевное спокойствие, несмотря на эти резоны, на него все-таки не снисходило, и ему порой начинало казаться, что слова падают в бездну, непреложно свидетельствуя о малой крепости его веры.
Выходя из кельи, брат Гизельберт ощущал себя опустошенным и в большей мере хотел спать, чем плести корзины, исполняя предписанную работу, а потому звон колокола, скликавший братию к ужину, его даже порадовал, хотя ему давно уже надоели хлеб, рыба и густая гороховая похлебка, что составляло здешнюю ежевечернюю снедь. Иное дело — баранина или свинина. Но мясо являлось одним из тех удовольствий, от которых он отказался, распрощавшись как со своим титулом, так и со всей мирской жизнью. Монах, упрекнув себя в слабости, потупил взор и увидел на голой земле разметанные веером птичьи перья: их было около полудюжины — все темные, с красноватыми просверками, как и подол его раздуваемой ветром сутаны. Еще одно дурное предзнаменование, в том можно не сомневаться, подумал он, преклоняя колени перед дверями в трапезную, где стояли длинные грубо сколоченные из толстых досок столы.
Монахи молча, склонив головы, занимали свои места. Кроме шарканья ног и скрипа скамей тишину нарушало лишь отдаленное песнопение. Двое новых послушников разносили еду, ставя перед сидящими деревянные доски с хлебом и жареной рыбой, а также миски с варевом из гороха и ячменя. Помимо того на каждом столе стояли большие кувшины с медовым напитком. Передавая их из рук в руки, монахи с тихим побулькиванием наполняли деревянные кружки. Когда все эти приготовления закончились, послушники пали ниц, слушая, как их новообретенные братья бубнят благодарственную молитву, после чего удалились, чтобы приготовить еду для певчих, служивших вечерню. Как только они ушли, брат Хагенрих прошел в центр трапезной и начал читать поучение. Темой его в этот раз были муки Ионы во чреве кита. Монахи внимательно слушали старшего брата, словно бы нехотя поглощая свой ужин, дабы избежать обвинения в чревоугодии — одном из смертных грехов.
Когда поучение завершилось, подошла к концу и трапеза. Наелись монахи досыта или нет, не имело значения — им волей-неволей пришлось подняться со своих мест и выйти на обегавшую монастырский двор террасу, чтобы спокойной прогулкой по ней подготовить себя к исповеди, обычно проводившейся перед самым закатом, после чего наступало время всенощных песнопений.
Брат Гизельберт размышлял над тайным смыслом явленных ему зловещих предзнаменований, когда его нагнал брат Олаф, размахивая костылем и припадая на поврежденную ногу.
— Да хранит тебя Господь, достойный брат, — произнес он, чуть задыхаясь.
— Как и всех истинных христиан, — откликнулся брат Гизельберт с некоторой настороженностью, ибо братья-привратники обращались к своим сотоварищам очень нечасто и в основном для того, чтобы сообщить о чем-то дурном. — Что привело тебя сюда?
— Твоя сестра здесь и хочет с тобой говорить, — ответствовал брат Олаф.
— Моя сестра? — озадаченно переспросил брат Гизельберт, ибо ожидал Ранегунду не ранее чем через месяц. Охваченный недобрым предчувствием, он перекрестился. — Она объяснила, в чем дело?
— Сказала только, что дело срочное, — проворчал брат-привратник.
Такой ответ был наихудшим из всех возможных.
— Где она? — спросил брат Гизельберт, стараясь по обычаям ордена быть предельно немногословным.
— В комнате для приемов. Просила прощения за то, что обеспокоила нас. — Брат Олаф наклонил голову, хотя выражение его лица свидетельствовало скорее о раздражении, нежели о смирении. — Я даже не взглянул на нее, но сразу узнал.
— Господь воздаст тебе за твое целомудрие, — отстраненно пробормотал брат Гизельберт. — Я должен ее увидеть.
— Брат Хагенрих не одобрит этого. Тебе придется сознаться на исповеди в грехе непослушания. — Брат Олаф нахмурился, старательно оправляя свою сутану, ибо ветер, дувший от моря, крепчал.
— Я должен, — повторил брат Гизельберт и решительно зашагал к сторожке.
В приемной комнате горела одна коптилка, освещавшая красочное изображение Христа в пышных византийских одеждах. Раны на руках и ногах Спасителя источали сияние, изрядно, впрочем, поблекшее от постоянного чада.
Ранегунда, закутанная в длинную накидку цвета сосновой хвои, стояла перед изображением на коленях, но тут же поднялась на ноги, положив руку на эфес поясного кинжала.
— Храни Господь тебя от всех бед, Гизельберт, — сказала она, приподнимая в знак уважения край своего одеяния.
Ее грубо стачанные, но добротные сапоги доходили до икр. Брат и сестра были удивительно схожи — оба высокие, мускулистые, сероглазые, — но в облике Ранегунды к ее двадцати пяти уже стали проступать первые признаки зрелости, каких еще не имелось в чертах Гизельберта.
— Храни тебя Христос, Ранегунда, — откликнулся он, глядя в сторону из нежелания принимать почести, не соответствующие его теперешнему положению. — Ты приехала раньше, чем следует.
— Знаю. И уже извинилась за неожиданное вторжение. Но возникли два обстоятельства — и вот я здесь. — Глаза Ранегунды неотрывно следили за братом. Тот молчал, и она решилась продолжить: — Король Оттон известил нас, что в этот раз не пришлет к нам солдат. У него нет сейчас лишних людей, и не будет… какое-то время. Я захватила письмо. Хочешь, прочту? — Она указала на поясную суму с пристегнутыми к ней ключами.
— Не подобает мне слушать слова короля, ибо я удалился от мира. — Брат Гизельберт повелел жестом сестре отойти, словно одно наличие при ней подобного документа могло его осквернить. — Ты сказала, о чем он пишет, и хватит. В остальном поступай как знаешь.
Ранегунда послушно отошла от него. Слегка прихрамывая, ибо застарелая рана опять давала о себе знать.
— Тогда я отвечу сама. Король должен знать, что его послание нами получено и что наша крепость предпримет все меры в плане самостоятельной подготовки к зиме. Но я сообщу как ему, так и маргерефе Элриху, что ты обо всем извещен. Иначе мои слова будут для них пустым звуком.
Брат Гизельберт кивнул, показывая сестре, что вполне представляет ее положение.
— У тебя есть моя печать. Скрепи ею письмо. Сообщи королю, что я перепоручил все свои мирские заботы тебе, ибо всецело на тебя полагаюсь. — Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, напомнил: — Ты говорила о двух обстоятельствах.
— Второе… более щекотливое, — сказала Ранегунда, пряча глаза.
— Выкладывай, — велел брат. — Или мне придется предположить, что это касается Пентакосты.
— Боюсь, все именно так. — На бледном лице Ранегунды вспыхнул румянец.
— В чем дело на этот раз? — спросил Гизельберт, ощущая досаду. Ему не хотелось даже думать о своей второй жене, а не то что о ней говорить.
— Она позволяет маргерефе Элриху навещать себя в качестве гостя, Он в прошлом месяце дней десять провел у нас, бездельничая и строя ей куры. Я сказала, что подобное поведение унижает тебя и все наше семейство, но она заявила, что не видит в том ничего неприличного, ибо жены тех, кто удалился от внешнего мира, имеют право искать утешения в обществе равных себе людей. У нее нет тяги к монашеской жизни, а к своему отцу она тоже возвращаться не хочет, по крайней мере до тех пор, пока не получит приказ от короля. — Ранегунда произнесла все это скороговоркой, словно бы опасаясь, что ей не позволят закончить. — Я не знаю, что делать. Она своевольна, строптива и не слушает никого.
— Да, — кивнул брат Гизельберт. — Увы, это так.
— Никого, — продолжила Ранегунда. — Ни меня, ни брата Эрхбога, ни наших женщин, да и две служанки, что за ней всегда следуют, похоже, ничуть не стесняют ее. — Посетительница удрученно вздохнула. — Она говорит брату Эрхбогу, что Пречистый Христос к ней неблагосклонен, иначе бы Он вас не разлучил.
Прежний Гизельберт в ответ на такое швырнул бы в стену тарелку с кружкой, но нынешний ограничился тем, что осуждающе покачал головой.
— Все это суетность и женская слабость. Как командир, заменивший меня, ты можешь не впускать маргерефу Элриха в крепость, когда он заявится к вам не от имени короля. Объяви Пентакосте, что отныне