права, и их Люису действительно не нужно там быть. А может, не права. Надо съездить и убедиться. Определенно, Сэм хочет, чтобы Люису было хорошо.
Действительно ли он этого хотел? Любил ли он этого ребенка, которого родила чужая женщина, которого он, Сэм, два раза держал на руках и видел от силы шесть часов? Что он чувствовал к этому малышу, не вполне своему и не вполне чужому? Сэм боялся задавать себе такие вопросы. А если бы задал — не смог бы ответить. На том месте, где раньше в нем жила горячая любовь к еще не появившемуся на свет сыну, страстное желание увидеть, как он появляется на свет, растить его, заботиться о нем, теперь была стылая пустота, все тот же абсолютный ноль. Разумеется, они сделают все, чтобы вернуть Люиса. Разумеется, они пойдут до конца. Но, думая о Люисе, Сэм не представлял себе ребенка, его маленькие пальцы, его запах, его сморщенный нос. Это было только имя, камень преткновения, проблема, которую надо решить, больной зуб, из-за которого не спишь ночами, — нечто причиняющее постоянную боль, нечто, от чего хочется… Избавиться? Пусть так. Вылечить или вырвать с корнем, что угодно, только бы не болело больше…
За тот месяц, что Сэм не видел Люиса, в памяти почти стерлись детали. Он почти не помнил, какого цвета у Люиса глаза, есть у него волосы или нет, какого он размера… Все силы уходили на попытки вернуть сына. На любовь к этому ребенку сил, похоже, не осталось. А может, это просто инстинкт самосохранения? Может, мы прекращаем любить того, из-за кого испытали слишком много боли, просто чтобы не сойти с ума? Что ж, может, и так.
…Джейн застонала во сне, громко всхлипнула, вцепилась в одеяло. Сэм сел рядом, обнял, стал укачивать ее, словно она — маленькая девочка, чудом спасшаяся из горящего дома. Действительно ли она спаслась? Не станет ли она вот такой — тенью самой себя, пустой, выпотрошенной оболочкой — навсегда? Не останется ли бродить по выжженным дотла коридорам навечно? Вернется ли к жизни? Вернется ли к нему?
Внутри защипало, сердце ударило в ребра, где-то там абсолютный ноль перестал быть абсолютным. Сэм почувствовал, что в глазах щиплет и дышать тяжело.
«Господи, — думал он. — Мне не надо ребенка, мне ничего не надо, Господи, только верни мне Дженни. Мне достаточно ее одной. Она мой ребенок, она моя девочка, мне достаточно любить ее одну, мне этого хватит за глаза, верни ее, и я буду вечно благодарить тебя. И никогда ни о чем больше не попрошу!»
Вопрос в том, достаточно ли Дженни его одного. Хватит ли ей для жизни Сэма, или без ребенка она так и останется спящей принцессой с выжженной в сердце дырой… Сэм подозревал: без ребенка так оно и будет…
…Он честно пытался уснуть, но так и не смог. Наверное, нужно было принять снотворное. Но от снотворного терялась четкость мышления, Сэм становился заторможенным и весь день жил с ощущением, будто ходит, двигается, разговаривает под водой. Нет, снотворное он принимать не станет. Ему нужна ясность мыслей. Ему нужно держаться, потому что, если он не будет держаться, — кто позаботится о Джейн? Он должен, должен, должен. Когда-нибудь потом, когда все будет позади, когда Дженни вернется, снова сможет плакать и смеяться, и руки у нее опять станут горячие и живые, он позволит себе… О, он позволит себе все, что угодно! Он, пожалуй, напьется, он, может быть, даже разобьет пару тарелок, он позвонит бывшей жене и скажет наконец, что она — фригидная сука, он выльет чашку кофе на брюки своему русскому заместителю, который записывает на счет фирмы траты на свою любовницу, оформляя это как представительские расходы. Может быть, он даже накричит на Джейн. Да, Сэм накричит на нее, чтобы она поняла, как он испугался и как ему было тяжело, и страшно, и одиноко, когда она смотрела мимо него и твердила: «Все о’кей, просто дай мне немного времени». Но это будет потом. Сейчас — нельзя. Сейчас он должен иметь ясную голову.
Правда, по логике, когда спишь вот уже месяц урывками, по два-три часа, ясную голову вроде бы взять неоткуда. Но, видимо, это адреналин давал себя знать, а может, открылись какие-то внутренние шлюзы с запасом жизненной энергии, но голова была на редкость ясная. Только ломило в висках.
В девять утра, так и не уснув по-настоящему, Сэм выбрался из постели (Дженни спала как убитая и даже не шелохнулась). Накинул халат, пошел на кухню, сварил себе кофе. Потом позвонил судье и попросил адрес приюта, куда им надо было съездить. Ведь они должны осмотреть приют, разве не так?
Судьи на месте не было. Но был ее помощник. Он дал адрес, объяснил, как проехать (Сэм аккуратно записал все в блокнот), пообещал предупредить заведующую, с которой был лично знаком, о визите Джонсонов. Еще помощник сказал, что приют живет небогато, поэтому, если Джонсоны посчитают возможным сделать небольшой благотворительный взнос, это будет очень хорошо.
Собственно, почему нет? Пусть хоть кому-то будет хорошо. Тем более это так легко сделать — всего- то и нужно подписать чек. Если бы все проблемы решались так просто…
Сэм записал: благотворительный взнос. В последнее время ему приходилось записывать абсолютно все, потому что иначе он забывал — что надо сделать, куда пойти, кому позвонить. Иногда он боялся, что забудет буквы и тогда не сможет записывать, что нужно сделать. Но пока до этого не дошло. Хотя однажды он долго пытался вспомнить, как пишется слово «переговоры». А в другой раз записал завтрашние дела на стикере, чтобы ничего не забыть, а наутро обнаружил, что забыл, куда приклеил этот самый стикер.
Записав адрес, он достал из холодильника яйца и ветчину. Пора приготовить Дженни завтрак. Ах да, еще надо вызвать водителя. Он не должен сам садиться за руль. Он слишком мало спит в последнее время.
Голова слегка кружилась, в затылке чувствовалась неприятная тяжесть.
— Заболеваю я, что ли? — подумала Лена.
Ничего удивительного. Осень на дворе. Погода, располагающая ко всякого рода простудам. Дома — больной племянник, вполне может быть, что Лена от него заразилась.
«Надо будет по дороге домой заскочить в аптеку, что ли», — подумала Лена.
Аптечный киоск был и в здании суда. Но он почему-то почти никогда не работал. Во всяком случае, когда было нужно.
Столовая, напротив, работала. Правда, все более или менее съедобное с прилавка уже смели. Что поделаешь? Кто не успел — тот опоздал и наслаждается холодными котлетами и жиденьким борщом.
Лена поставила на поднос тарелку борща и тоскливо оглядела столовку, выбирая место.
— Лена! Добрый день! — Никита Говоров махал рукой из дальнего угла зала.
Лена улыбнулась и направилась к его столу.
С того дня, как слушалось дело Шипилова, прошла неделя. Всю эту неделю Лена хотела найти время и спросить у Никиты, откуда он вытащил этого свидетеля, как заставил его дать показания, как узнал про запись на мобильном… Но времени все никак не находилось. Перед тем как пойти в столовую, Лена как раз думала про Говорова, про то, как он рисовал-рисовал свои самолетики три часа, а потом всех умыл. И вот — пожалуйста, Говоров легок на помине, сидит над серыми столовскими котлетами.
Они немножко поболтали про погоду, про то, что в прокуратуре вроде бы обещают к новому году сменить компьютеры, про общих знакомых, про текущие дела. Ну и про дело Шипилова, разумеется.
— А все-таки, Никита, как вы про ту запись на мобильном узнали?
— Дружеские связи со смежниками и бутылка коньяку, — улыбнулся Никита.
Оказалось, прижать Анохина Никите помогла Федеральная служба по контролю за наркотиками. Говоров вел это дело с самого начала. Разумеется, он тоже собирал информацию — и о Шипилове, и об Анохине. Выяснилось, что Анохин — завсегдатай ночных клубов, хорошо известных службе наркоконтроля. Ну, Говоров и попросил ребят-федералов за Анохиным повнимательнее присмотреть. В итоге смежники прижали его в клубе при попытке приобрести дозу ЛСД. При обыске, помимо прочего, у Анохина нашли телефончик, а в телефончике — видео.
— Ну. Его и прижали. Своего рода сделка: Анохин дает показания против Шипилова, а смежники забывают об истории с покупкой наркотиков. Вот, собственно, и все.
— Здорово, — протянула Лена. — До сих пор вспоминаю, какое у этого адвоката было лицо, когда включили запись. Никогда бы не подумала, что вы любитель театральных эффектов.
— Я не любитель, с чего вы взяли?
— А почему тогда Анохина вызвали в самом конце? Три часа рисовали самолетики, а потом — опля!