— От Алеши, значит.
Почтальонша тяжело нагнулась и достала из корзины конверт. В это время Павлик на веранде молол кукурузу для тыквенной каши. Услышав, что письмо, обрадовался. Остановил ручную мельницу. Прислушался. Писем от Алексея что-то долго не было. Мама уже и на почту ходила, справлялась. Не поступали, говорят. Воюет сын, фашиста добивает. Некогда, говорят, писать. Может, и некогда, но мама беспокоилась, о какой-то свадьбе говорила, во сне видела, что ли. Может, и в самом деле Алексей женится? Привезет с войны молодую жену, и они будут жить в спальне, мама даже перину откопала, которую спрятала от немцев. Тогда почти все вещи она закопала в огороде. Домик стоял пустой. Полицаи искали, даже шомполом били маму. «Где сховала барахло, комиссарша проклятая?» А она молчала, только он, Павлик, плакал и обзывал полицаев «фасыстами». Один, длинный, с порезанным лицом, замахнулся прикладом и ударил бы Павлика, не подвернись бабушка. Она утащила внука в летнюю кухню и закрыла на задвижку, как собачонку.
Почтальонша раскрыла конверт, оттуда выскользнул сложенный вчетверо листок и упал на мокрую от росы траву. Почтальонша торопливо его подняла, виновато стряхнула с листочка росу, стала читать:
— «Ваш сын главстаршина Заволока Алексей Петрович погиб смертью храбрых…»
В первое мгновение Павлику показалось, что речь идет вовсе не о его родном брате, а о каком-то другом Алексее. Его Алексей — он живой! Когда прибегал на побывку — тогда база была рядом, — непременно пел: «И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим…» И Павлик хохотал: как это так — тонуть в огне, а гореть — в воде? Алексей весело подмигивал, щуря голубые, как у мамы, глаза: «У моряков, брат, все бывает…»
Бабушка, всплеснув морщинистыми руками, так и ахнула. Ей вдруг стало плохо. Она прислонилась плечом к недавно побеленной стенке. Ее пунцовые щеки задрожали.
— Внучек мой, Алешенька-а!..
Павлик попытался было молоть, но железные пластины неприятно заскрипели, нарушая тишину, — аж по коже пошли мурашки.
— Отдохни, мальчик, — остановила его почтальонша и бережно, словно взрывоопасную вещь, положила на ступеньку распечатанный конверт.
Широко раскрытым беззубым ртом бабушка глотала воздух, крупная слеза катилась по дряблой щеке, оставляя мокрый след.
К ступеньке тихо подошел со всеми ласковый одноглазый Шарик, понюхал «похоронку», но она, видимо, ничем не пахла, разве только чернилами, вернулся на прежнее место, под крыльцо, которое служило ему конурою.
— Принеси бабушке воды, — попросила Павлика почтальонша, — а то мне надо еще разнести письма… Ох, лихолетье, — вздохнула она. — И когда эта проклятущая война кончится?.. — тяжело подняла старую корзину с письмами, побрела со двора, не оглядываясь.
Павлик, напуганный случившимся, отставил миску с кукурузой и, жалостливо взглянув на бабушку, направился в летнюю кухню, где на подставке из кирпичей было ведро с водой. И тут он заметил учительницу. Она стояла по ту сторону забора, поджав губы, вот-вот заплачет. Горе людей, конечно, было ей знакомо, многие умирали у нее на руках по дороге в медсанбат, но как приносят в дом «похоронку», видела, наверное, впервые.
Бабушка, когда немного пришла в себя, спросила Павлика, как взрослого:
— Что ж мы, Паша, маме скажем?
Павлик, еще не в силах осознать случившееся, молча приподнял плечико: он не знал, что они скажут маме. Бабушка, наверное, знала, ведь она могла и сказать к месту, и сделать все, как нужно.
На улице показался жестянщик, мужик, которого боялись и ненавидели мальчишки всей окраины.
— Кому ведра починять! Кому ведра…
У двора Заволок он остановился, сбросил с плеча мешок и увесистый лом, похожий на ось телеги (на нем он чинил ведра), угрюмо поздоровался с бабушкой. Лицо его было обросшее до самых глаз, только нос оголенно краснел, словно раскаленный кусок кокса. Его огромная неуклюжая фигура горбатилась, руки, крепкие, волосатые, висели, как поленья.
— Не убивайся, Герасимовна… Така его, значит, планида… Помянуть полагается убиенного воина Алексея… Царство ему небесное… Спаси его и помилуй, господи…
Жестянщик посоветовал бабушке поставить святому Георгию свечку, мол, якобы воевал он, Алексей Заволока, под крестным знаменем Георгия Победоносца.
Для Павлика не было секретом, что бабушка тайком от матери ходила в церковь, носила попу трешки, просила, чтоб тот молился за воина Алексея и чтоб всевышний уберег его от смерти. Но получилось так, что смерть настигла Алексея и все старания бабушки оказались напрасными.
Жестянщик еще раз перекрестился, изрек утробным голосом:
— Ожесточился народ, огрубел без бога, — и упрекнул бабушку: — Небось Алексей был партейным, не дошла она, молитва, во-он туда, — ткнул черным пальцем в небо, где в этот самый момент пролетал самолет, ожесточенно сплюнул: — Господи, прости меня…
В церковь бабушка больше не пошла.
Где-то горе мыкал зять, отец Алеши и Павлика. От него, как уехал он, не получили ни одного письма! Расспрашивали у заводских, с которыми уходил в ополчение, они объясняли путано: одни егб видели в осажденной Одессе, а те, кто вернулся из эвакуации, наоборот, встречали на Урале. Вот и пойми, где разыскивать… Живой — объявится. А молиться за него — вовсе нет смысла. Все равно молитва не поможет — он, как и внук, партийный. В партию вступил задолго до войны на заводе.
Алексея в партию принимали на флоте, да не где-нибудь, а на самой что ни есть глубине моря…
Мать переживала горе тяжело. За месяц постарела лет на десять. Глаза, раньше голубые-голубые, стали тусклыми, словно война присыпала их пеплом, и они опухли — то ли от слез, то ли от бессонницы.
С рассветом уходила в порт, там работала в бригаде, грузила на пароходы уголь. С утра до вечера таскала носилки. Сама признавалась, что в бригаде, среди таких же, как она, женщин, ей легче. Об отце молчала, никому ничего не говорила, словно его никогда не существовало.
— Ты его поищи, — настаивала бабушка. — Хорошенько поищи! Страна большая, но человек не иголка: на учете каждый.
— Надо будет, мамо, сам объявится…
— На завод сходи. Был же он стахановцем.
— Никуда я не пойду, мамо, и тебе не советую. Раз пропал без вести, значит, пропал.
Странная мама. Павлик и сам бы мог сходить в партком завода, расспросить об отце. Не мог же он затеряться просто так, без всякого следа. Был он человеком известным: в лаборатории варил какие-то редкие металлы. Может, и теперь варит. А может, воюет…
И Павлик перекинулся мыслью на дела школьные. В городе на арке висел плакат: «Поможем фронту сбором металлолома!» В честь Дня Конституции школьники выйдут в горы. Там его много, войной оставленного.
Павлик готовился основательно: смазал солидолом тачку, чтоб легче катилась, обул трофейные на белых граненых шипах сапоги. Бабушкина фуфайка была великовата, но чтобы холодный ветер не поддувал, подвязался крепким сыромятным ремешком — шнурком от американского ботинка. В такой одежде он выглядел смешно, да никто не смеялся — другие одевались не лучше.
— Эй, братишка! — раздался у калитки незнакомый приветливый голос. — Здесь живет Заволока Полина Карповна?
— Здесь, это моя мама.
— Ты — Пашка?
— Да.
— Ну здорово, — и подает руку: — Мичман Ягодкин, сослуживец твоего брата Алексея. А это его вещички… В кубрике были.
Моряк держал матросскую кису, перетянутую белой широкой тесемкой, он не передал ее в руки Павлику, сам донес до крыльца, положил на верхнюю ступеньку. И к кисе тотчас робко направился Шарик, он ее обнюхал, завилял хвостом, потом опять обнюхал…