что она заменит меня, что, придя вечером к вашей гостинице с обычным непреклонным намерением убить вас на этот раз уже наверно, я наткнусь на ваш труп, который будут выносить санитары.
Однако не сегодня-завтра я могу умереть сам. Может случиться, что я умру раньше вас. Может случиться также, что я умру, а вы уцелеете. Этого допустить нельзя. Сегодня я поклялся, что убью вас непременно.
Я пришел сюда нарочно раньше обыкновенного, чтобы занять столик позади того места, куда вы садитесь обычно. Я решил, что сзади мне легче будет убить вас. Но вы как раз сегодня опоздали и подсели в первый раз к моему столику. Я чувствую, что опять не убью вас.
Я решил испробовать последнюю возможность. Мне кажется, я не смогу вас убить, пока буду знать, что вы не догадываетесь ни о чем. Если я буду уверен, что вы знаете об угрожающей вам опасности и сможете защищаться, думаю, что это удастся мне легче. Поэтому я решил открыть перед вами все. Берегитесь. Защищайтесь. Сегодня при выходе из этого ресторана я вас убью.
Профессор замолчал, видимо возбужденный, не спуская с П'ан Тцян-куэя взгляда своих серых глаз, поблескивающих за стеклами очков.
П'ан Тцян-куэй наблюдал его минуту с любопытством.
– Хотите ли вы, чтобы мы вышли сейчас же? – спросил он спокойно, вытирая салфеткой губы.
– Как вам угодно, – любезно ответил профессор.
П'ан Тцян-куэй молча уплатил по счету и встал из-за стола. В дверях он уступил дорогу профессору. Минуту оба церемонно спорили, кто должен выйти первым. Наконец первым вышел профессор.
Очутившись на улице, оба некоторое время шли рядом в молчании. После пяти минут молчаливой ходьбы улица, которой они шли, внезапно оборвалась, ударяясь о каменную ограду набережной. Внизу отблесками огней мерцала Сена.
П'ан Тцян-куэй и профессор нерешительно остановились.
– Скажите мне, пожалуйста, – сказал наконец профессор, протирая платком вспотевшие стекла очков. – Скажите, пожалуйста. Я не могу этого понять. За что, собственно говоря, вы нас так непримиримо ненавидите? Нас, которым вы стольким обязаны, у которых вы постоянно в долгу? Я не перестаю об этом думать и не в состоянии дать себе на этот вопрос ответ. Убив вас, я никогда об этом не узнаю. Растолкуйте мне это, если вам не трудно.
Облокотившись о каменные перила набережной, П'ан Тцян-куэй говорил ровным, бесстрастным голосом:
– Евро-азиатский антагонизм, о котором ваши ученые исписывают тома, доискиваясь его первоисточников в недрах исторических и религиозных наслоений, разрешается без остатка на поверхности обыденной экономики и классовой борьбы. Ваша наука, которой вы так горды и которую мы приезжаем к вам изучать, не служит господству человека над природой, а является лишь орудием для эксплуатации рабочих и для порабощения более слабых народов. Вот почему, ненавидя ваш строй, мы так ревностно изучаем вашу науку; только лишь овладев ею, мы сможем сбросить с себя ваше ярмо. Ваша буржуазная Европа, так много распространяющаяся о своей самодовлеющей культуре, – в сущности лишь маленький паразит, присосавшийся к западному боку громадного тела Азии и высасывающий из него последние соки. Это мы, садящие рис, разводящие чай и хлопок, являемся, наряду с вашими трудящимися, истинными, хотя и косвенными творцами вашей культуры. К запаху вашей культуры, отдающей на весь мир тяжелым потом ваших рабочих и крестьян, примешивается еще запах пота нашего китайского кули.
Сегодня роли наши меняются. Европа, ваша хищническая Европа, подыхает, как кляча, сломавшая ногу у последнего барьера. Подыхает, не успев всего сожрать, с парализованной, благодаря чрезмерной жадности, глоткой.
Сладко смотреть на смерть врага, прокравшись за его спиной внутрь его дома, видеть в его расширенных ужасом зрачках крошечное отражение собственного лица. Я видел одного из ваших зачумленных буржуа. Его выносила из дому санитарная прислуга; он был уже почти синий. Когда его захотели положить в общий воз, он вырвался с криком: «Не кладите меня туда. Там – зачумленные». Его поместили туда силой. Он метался, отбивался, кусался; когда же его втолкнули наконец и захлопнули дверцы кареты, он вдруг окоченел и посинел. Страх перед смертью ускорил приближавшуюся слишком медленно смерть.
Я посмотрел в эти глаза, расширенные смертным ужасом, и понял тогда, что это он является мотором и рычагом всей вашей сложной культуры. Этот страх, этот инстинкт утвердиться во что бы то ни стало, наперекор логической неизбежности смерти, побуждал вас делать нечеловеческие усилия, высекать свое лицо на таких высотах, где не смогла бы его смыть всепоглощающая река времени. Я думал еще, что вырвать трудовую нашу Азию из ее тысячелетней оцепенелой спячки под фиговым деревом буддизма можно, только привив ей эту сыворотку европейской культуры. До сих пор буржуазная Европа посылала нам своих торгашей и своих миссионеров. Христианство, колыбелью которого была Азия, стало ядом, который убил богатую римскую культуру и погрузил народные массы Европы на долгие века во мрак варварства. Но буржуазная Европа даже этот яд косности сумела переварить, извлечь из него силу действенности, обезвредить для себя, использовать его как орудие эксплуатации других. Сегодня запоздалым реваншем она вывозит его к нам. Не будучи в состоянии сделать из нас собственную концессию, она хочет сделать из нас концессию Ватикана. Христос – это коммивояжер, агент на жаловании у эксплуататоров.
Все ваши замысловатые строения казались мне всегда особняками без фундаментов, воздвигнутыми какими-то безумными архитекторами на не остывающей ни на миг, беспрерывно бурлящей лаве. Эта лава – ваш собственный пролетариат, наш лучший и самый верный союзник. Через несколько лет на безыменной и молчаливой могиле вашей Европы-хищницы вырастет новая Европа – трудящихся и угнетенных, с которой Азия договорится легко на интернациональном языке труда.
Старая ростовщица не успела даже составить своего завещания. Но завещание это, хоть и ненаписанное, существует. Ее наследниками, наряду с вашим пролетариатом, должны стать мы.
П'ан Тцян-куэй умолк. Минуту слышен был только плеск воды, разбивающейся внизу о быки моста.
– Вы ошибаетесь, – сказал наконец профессор. – Вы слишком слабы, чтобы унести на своих плечах тяжесть ее наследства. Если умрет Европа, если погибнет ее интеллигенция, с ней вместе погибнут все плоды ее культуры и промышленности. И тогда вы неизбежно погрузитесь вновь в свою вековую спячку, так как не станет этого последнего возбудителя. Неужели вы действительно думаете, что эту роль может выполнить наш пролетариат, что, объединившись с ним, вы овладеете сокровищами нашей культуры? Но на что, кроме бессмысленного разрушения, способна грубая, неотесанная чернь? Лишившись своих хозяев, наши «трудящиеся» очутятся в положении стада, потерявшего своего пастуха. Жалкие в своей беспомощности, они впадут во мрак варварства. Неспособные ни на какое действенное усилие, они не