распространению болезни».

«Поздно», – пытался возразить мозг.

«Нет, может быть, как раз еще не поздно. Не прошло ведь еще и двадцати четырех часов. Если поторопиться…»

Впрочем, тело, как тело, отвлеченному рассуждению предпочитало язык конкретных действий. Сорокалетний мужчина босиком спрыгнул с кровати на пол, с суеверным отвращением скинул, или, скорее, сорвал, с себя пижаму и нагишом побежал к туалетному столику. Из расставленных на нем флаконов рука сорокалетнего мужчины выхватила банку с сулемой и, приготовив под краном крепкий красноватый раствор, стала обливать им и натирать до красноты косматое, покрытое гусиной кожей тело, начиная с половых органов, кончая лицом и ушными раковинами.

Когда потребность непосредственного действия оказалась удовлетворенной и энергия упала, как раскрутившийся волчок, мистер Давид Лингслей смог на минуту взять слово и, взглянув через глаза сорокалетнего мужчины на отражающееся в зеркале покрасневшее косматое тело, высказал мнение:

– Я смешон.

Это было, однако, замечание несмелое, и оно осталось где-то в стороне, точно совершенно не касаясь сорокалетнего господина. В своей непривычной наготе он вдруг почувствовал дрожь холода; обходя бесцельно валявшуюся на ковре пижаму, он направился к шкафу, откуда достал свежий халат и окутал им свои прелести.

С минуту сорокалетний господин обдумывал, не лечь ли ему обратно в кровать, потом подоспела мысль: переменить белье. Хотел было позвать боя, но в этот момент вмещался мистер Давид Лингслей, который стыдился встретиться в неурочное время с глазу на глаз с боем, и сорокалетний мужчина уступил, уселся глубоко с ногами в кресло, решая переждать так до утра.

Усевшись, сорокалетний господин стал внимательно ощупывать живот, нажимая его до боли, так же как и железы под мышками. Осмотр, однако, не принес никаких положительных результатов, и сорокалетнему господину оставалось только ждать.

Тогда сквозь окошко ожидания попытался выглянуть снова мистер Давид Лингслей, который наскоро сформулировал свою мысль:

«Я трус. Боюсь смерти. Какой абсурд! Ведь, живя среди зачумленных, я знаю великолепно, что в любой день могу умереть».

Однако то, о чем знал великолепно мистер Давид Лингслей, совершенно, по-видимому, не касалось сорокалетнего господина, который, все больше ежась в своем кресле, упорно не принимал этого к сведению.

«Умру, я должен умереть, – старался убедить сорокалетнего господина мистер Давид Лингслей. – Что же тут удивительного? Вот был я, и вот меня не будет».

Сорокалетний господин, однако, никоим образом не мог вообразить себе этого простого факта и лишь больше ежился в своем кресле. Мистер Давид Лингслей испугался, чувствуя, что сорокалетний господин хочет кричать.

«Нельзя, услышат, прибежит прислуга, стыдно!» – лихорадочно уговаривал он.

Но сорокалетнему господину было в этот момент не до прислуги. Сорокалетний господин чувствовал что-то черное, склизкое, облепляющее уже все его члены, и рычал протяжно, как зверь, пока мистер Давид Лингслей не заткнул ему рот рукой.

«Услышат!»

Минуту мистер Давид Лингслей прислушивался. Однако не было слышно ничего. Тогда только он вспомнил: во всем этаже больше никого нет.

«Тише, тише!» – ласково успокаивал он сорокалетнего господина.

Сорокалетнему господину, голому, в одном парчовом халате, было холодно, и он дрожал всем телом.

Пользуясь его минутной апатией, мистер Давид Лингслей попробовал рассуждать дальше.

Как опытный делец, он привык, раньше чем приступить к ликвидации какого бы то ни было предприятия, составлять баланс его пассивов и активов. И теперь с высоты бархатного кресла, словно с возвышения, мистер Давид Лингслей попробовал оглянуться назад на прожитую жизнь и подвести в общих чертах ее итоги. Оглянувшись, он увидел необозримые массы цифр, стекающихся к нему со всех сторон плотной все смывающей лавиной, точно серые миллиардные стада крыс, окруживших его кресло, и в невольном страхе он подобрал под себя свои босые трясущиеся ноги.

В сером море цифр единственным зеленым островком цвела любовь последних недель, и мистер Давид Лингслей, как тонущий, хватающийся за доску, попытался стать твердой ногой и утвердиться в этих маленьких пределах. Но тут схватил его за руку сорокалетний господин, который ненавидел мертвую, зачумленную женщину и опасался поставить ногу на ее наследство.

Жизнь оказалась предприятием убыточным, и мистер Давид Лингслей чувствовал, что он без сожаления закрывает ее торговую книгу. Стоило ли ему двадцать долгих лет, днем и ночью, как каторжнику, вертеть тяжелые жернова миллионов, обильно смазывая их липким красным маслом, чтобы в момент подведения баланса убедиться, что в трудолюбиво сооружаемых амбарах вместо муки миллионами расплодились крысы цифр, чудовищная, несметная армия, вечно голодная и алчная, точащая уже зубы на него самого, – на него, который мнил их своим орудием, средством, а внезапно оказался сам лишь средством для какой-то неведомой цели.

И мистер Давид Лингслей, как на экзамене, прямо, без запинки, ответил: «Нет, не стоило».

«Итак, я умру, и от меня не останется ни следа».

Сформулированная таким образом мысль показалась неудобоваримой даже для мистера Давида Лингслея и упорной икотой вернулась обратно к горлу.

«Сейчас… Разберемся хладнокровно: умирают писатели, мыслители, артисты. Остаются навсегда жить в своем творческом материале. Что же было моим материалом?»

Вы читаете Я жгу Париж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату