«Нельзя сообщить себя наобум … нужно найти того, кому будет адресовано сообщение» (сестре, 20.5.85.). Большое значение имеет и он сам, однако: «Я самый уединившийся из всех уединившихся» (12, 257). Что такого рода положения у Ницше постоянно повторяются, означает не его отказ от попыток сообщения, но его страстное стремление сообщить истину без искажений. Даже перед лицом невозможности сообщения своей наиболее глубокой идеи Заратустра может обратиться к праздно беседующим зверям, приветствуя и видимость сообщаемости: «Меня освежает ваша болтовня … Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые через всё, что разъединено навеки? … Только между самым сходным призрак бывает всего обманчивее: ибо через наименьшую пропасть труднее всего перекинуть мост … Говорить — это прекрасное безумие …» (ТГЗ, 158).
Ницше доходит до сознания причины, по которой существенное, сама истина, оказывается несообщаемым: сообщить можно лишь то, что можно высказать, высказать можно лишь то, в чём может присутствовать мысль, но всё мыслимое есть истолкование. Поэтому Ницше знает, что «для сообщения мы должны иметь нечто прочное, упрощённое, поддающееся уточнению», т. е. оно должно быть «подготовлено» (ВВ, 268; перевод данного фрагмента исправлен —
Так как Ницше чувствует, что в первоистоке этой идеи присутствует истина, наполняющая бесконечность, то должна возникать постоянная неудовлетворённость тем, что мыслится и что оценивается по первоистоку, из которого оно происходит: «Ах, что сталось с вами, моими пером и кистью написанными мыслями! … некоторые из вас, к моему отчаянию, готовы стать истинами … мы, увековечивающие всё, что
Но для того, кто не осознаёт ситуацию подлинной невозможности сообщения, следствием оказывается то, что убеждённость, в коей он неизменно пребывает, поскольку она выражена, делает его, при фактическом отсутствии коммуникации и при только лишь видимости сообщения, наоборот, до основания неискренним; такой человек утратил возможность своего образования, он «жёсток, непонятлив, недоступен поучению, лишён кротости, вечно подозрителен, безрассуден и хватается за все средства, чтобы настоять на своём мнении, потому что он совсем не может понять, что должны существовать и другие мнения» (ЧСЧ, 485). Он не способен ни к какому сообщению и потому теряет подлинную коммуникацию, ибо ведёт себя так, будто истина найдена и может быть сообщена однозначно.
Но видимая невозможность выразить в сообщении первоисток не отменяет возможности сообщения всего того, что из него проистекает. Усилия Ницше и его самопонимание одинаково направлены на истинную возможность сообщения, непосредственно подразумеваемым содержанием которого теперь уже не может быть незыблемая окончательность истины.
Кажется, что когда некто не просто сообщает то, что ему представляется истиной, но достигает другого человека благодаря тому, что тот сам вынужден её отыскивать, различным образом ориентируя своё внимание, это некий формальный, технический приём. Если непосредственно сказанное оказывается ложным, стремясь обрести стабильность как нечто абсолютно значимое, то остаётся вопрос, сообщает ли оно что-либо косвенно, так, чтобы посредством такого сообщения истина всё-таки встретилась с истиной. Ницше отмечает этот обходной путь, вспоминая в «Утренней заре» нередкое «exhortatio indirecta»[60]: «Прямой же призыв, прямое побуждение содержат нечто чрезмерно умное» (Гасту, 8.81). Каждая непосредственно утверждаемая истина есть пророчество, каковое Ницше для себя отвергает. Он спрашивает: «Если я говорю один, до кого это дойдёт? Так меня презирают и не слышат» (12, 218). Для него подозрительна уже крайность выражений, когда он говорит о своих ранних сочинениях: «Крайность выдаёт … насилие, коим пытаются закрепить обман» (11, 383). Его пугает «общая отличительная черта» этих напористых и требовательных сочинений: «Они говорят языком фанатизма. Почти везде, где речь в них заходит о том или ином инакомыслящем, обращает на себя внимание … то жестокое поношение … безобразные отметины, из-за которых мне было бы невмоготу прочесть эти сочинения до конца … будь их автор мне хоть немного менее знаком» (11, 407).
Когда Ницше в ходе критического размышления открывает для себя проблему косвенной формы сообщения, он в отношении своей работы «Человеческое, слишком человеческое» формулирует идею: говорить не самому, но дать слово персонажу, который и будет выражением косвенности — должен быть выведен некий образ «свободного ума», до?лжно найти смелость «дать слово уму, и даже посвятить ему книгу» (11, 7). Идею говорить, скрываясь под псевдонимами, Ницше, пожалуй, имел, но не осуществил, встретить её можно нечасто: в посмертных произведениях и в письмах. Когда после «Заратустры» он заканчивает «По ту сторону добра и зла», возникла «трудность найти то место, откуда я мог бы говорить … и здесь мне прекрасно пришёл на выручку заготовленный ранее тип “свободного ума”» (Гасту, 20.7.86). Да и Заратустра — это не Ницше: «Не верь же, что мой сын Заратустра высказывает
Если то, что истинно, не непосредственно, то неотъемлемой частью вот-бытия является маска; не та маска, которая хочет лишь обмануть, но маска, которая защищает, чтобы быть прозрачной лишь для подлинного взгляда, прикасающегося к истине. Косвенность — это уже не техника сообщения, но истина самого бытия в вот-бытии и сказывании. В маску облечена как низкая ложь, так и сама истина; в
Ницше, в соответствии с некоей своей сущностной позицией, учил «временами молчать, а также чтобы было нужно учиться говорить для того, чтобы молчать правильно: чтобы человеку наряду с задними требовались и