Сочинения в той форме, в какой их публиковал Ницше, были призваны стать «рыболовными крючками», «сетями», манками, чтобы приманить к себе: «Мне ещё при жизни нужны ученики: и если мои вышедшие до сих пор книги не подействуют как рыболовные крючки, они не “оправдают своего призвания”. Лучшее и самое существенное можно передать только от человека к человеку, оно не может и не должно быть “public”» (Овербеку, 11.84). Он прислушивается к тем, кто его слышит: «Я не нашёл никого, но вновь и вновь натыкался на какую-то странную форму той “неистовой глупости”, которая охотно заставила бы молиться себе как добродетели» (14, 356). «Моя потребность в учениках и наследниках постоянно делает меня нетерпеливым и в последние годы, кажется, даже вынуждала меня совершать сумасбродные поступки …» (Овербеку, 31.3.85). «Возможно, я всегда тайком верил, что в той точке моей жизни, которой я уже достиг, я не одинок: здесь я принял бы обет и дал бы клятву, что смогу нечто основать и организовать …» (Овербеку, 10.7.84). О «Заратустре»: «После такого зова, идущего из самых глубин души, не услышать ни звука в ответ — это ужасное переживание … оно освободило меня от всякой связи с живыми людьми» (14, 305; то же самое в письме к Овербеку, 17.6.87). «Это длится уже десять лет: ни один звук до меня больше не доходит» (16, 382). 1887 г. Овербеку: «мне ужасно обидно, что за эти пятнадцать лет ни один человек не “открыл” меня, не почувствовал нужду во мне, не полюбил меня».
Необходимые составляющие всеобщей человеческой экзистенции Ницше принёс в жертву своей миссии; коммуникация, которая требовалась помимо этой миссии, и которой Ницше страстно желал, отсутствует. Ницше осознаёт причины этого:
Одиночество оказывается неотделимым от сущности познания, как только познание становится самой жизнью; «если можешь признать за собой право сделать смыслом своей жизни познание», то для него нужны «отчуждение, отдаление, быть может даже охлаждение» (Овербеку, 17.10.85). Тот способ, каким Ницше осуществляет познание, неизбежно усиливает это отчуждение: «В моей непримиримой подпольной борьбе со всем, что до сих пор любили и почитали люди … я незаметно стал неким подобием пещеры — чем-то потаённым, чего уже не найдут, даже если пойдут искать» (фон Зейдлицу, 12.2.88).
Немаловажную причину этого одиночества Ницше усматривает, далее, в том, что подлинная коммуникация возможна только на равных. Ни с тем, кто стоит выше, ни с тем, кто стоит ниже, она не бывает успешной: «Несомненно, есть много более тонких умов, более сильных и благородных сердец, чем я: но они полезны мне лишь в той мере, в какой я им равен и мы можем помочь друг другу» (11, 155). Из-за того, признаётся Ницше, что «ради избежания страхов одиночества» он «часто придумывал себе какую-нибудь дружбу или научную солидарность», в его жизнь «вошло так много разочарований и противоречий, — но также, — добавляет он, — много счастья и света» (сестре, 7.87).
Со всей присущей ему страстью Ницше стремится к людям высшего ранга: «Почему среди живущих я не нахожу людей, которые стоят выше меня и видят меня под собой? А мне требуются именно такие!» (12, 219). Взамен Ницше вынужден испытывать следующее: «Шипя я бьюсь о берег вашей пошлости, шипя, как бурная волна, когда она с отвращением вгрызается в песок» (12, 256).
Он никогда не встретит никого равного себе по характеру и рангу, поэтому итог будет таким: «Я слишком горд, чтобы поверить, что какой-то человек смог бы меня полюбить. Ведь это предполагало бы, что он знает, кто я. Столь же мало я верю в то, что я когда-нибудь кого-то полюблю: это предполагало бы, что я нашёл человека моего ранга … В области того, что меня занимает, заботит, ободряет, у меня никогда не было посвящённого или друга» (сестре, 3.85). Ницше, вероятно, пугал тот факт, что при неравенстве рангов в решающий момент утрачивается возможность сообщения: «Невозможность сообщения — это поистине самое страшное из всех одиночеств, различие — это маска, куда более железная, чем какая бы то ни было железная маска, — а совершенная дружба бывает только inter pares. Inter pares! Слово, которое пьянит …» (сестре, 8.7.86). Но он вынужден принять последствия неравенства: «Вечное расстояние между человеком и человеком ввергает меня в одиночество» (12, 325). «Кто находится в таком же положении, как и я, теряет, говоря словами Гёте, одно из величайших прав человека — чтобы о нём судили ему подобные» (13, 337). «На свете нет никого, кто мог бы меня похвалить» (12, 219). «Я уже не нахожу никого, кому я мог бы подчиняться, и даже никого, кем я хотел бы повелевать» (12, 325).
Оглядываясь в конце сознательной жизни назад, Ницше, как ему думается, видит, что неизбежность подобного развития событий уже с раннего детства была предопределена его натурой, составляла необходимую действительность таковой: «таким образом, уже ребёнком я был одинок, я и сегодня всё ещё этот же ребёнок, в свои сорок четыре года» (Овербеку, 12.11.87).
Одиночество, составляющее в силу этих причин неотъемлемую часть его жизни, оказывается неизбежным: «Я жаждал людей, я искал людей — я нашёл всего лишь себя, — а себя мне уже не хочется!» (12, 324). «Никто больше не приходит ко мне. И я сам: я шёл ко всем, но не пришёл ни к кому!» (12, 324).
Результатом становится состояние, о котором Ницше в последние десять лет сознательной жизни всё более подчёркнуто говорил с невыразимой печалью, порой даже с отчаянием:
«Теперь на свете уже нет никого, кто меня любил бы; как же я могу любить жизнь!» (12, 324). «Вот ты сидишь на берегу моря: мёрзнешь, голодаешь — этого недостаточно, чтобы спасти свою жизнь!» (12, 348). «Вы сетуете на то, что я использую кричащие краски? … быть может, моя природа такова, что она кричит, — “как олень по свежей воде”. Если бы вы сами были этой свежей водой, как понравилось бы вам звучание моего голоса!» (12, 217). «Для одинокого даже шум является утешением» (12, 324). «Если бы я мог дать тебе представление о моём чувстве одиночества! Среди живых тех, кого я чувствую себе родным, у меня не больше, чем среди мёртвых. Это неописуемо страшно …» (Овербеку, 5.8.86). «Уже так редко доносится до меня какой-нибудь дружеский голос. Сейчас я одинок, нелепо одинок … И целыми годами никакой отрады, ни капли человеческого тепла, ни дуновения любви» (фон Зейдлицу, 12.2.88).
Можно только удивляться, что Ницше не потерял способности во многом себе отказывать; правда, слова, подобные следующим, встречаются редко: «Чему я научился до сих пор? Во всех ситуациях делать добро самому себе и не нуждаться в других» (12, 219).
Только в ходе перемен, которые стали происходить с ним в последние месяцы, Ницше, вероятно, перестал страдать и, по-видимому, забыл всё прежнее: «Страдать от безлюдья есть также возражение — я всегда страдал только от “многолюдья” … В абсурдно раннем возрасте, семи лет, я знал уже, что до меня не дойдёт ни одно человеческое слово, — видели ли, чтобы это когда-нибудь меня огорчило?» (ЭХ, 721).