запретности, а подчас и вины. Возникают напряженность, беспокойство, кошмары. Взрослый человек безотчетно таит все это в себе, как что-то недозволенное, за семью замками. Но он по крайней мере может искать и находить отдушину в комической стороне того, что считается грязным, непристойным и запретным: свидетельств тому множество в сказках, а еще больше — в анекдотах, которые при детях не рассказывают. Их распространяют по городам и весям, как некогда — преданья старины далекой или жизнеописания святых. Ребенку этот смех заказан, хотя ему он необходим в еще большей степени, чем взрослому…
Ничто так, как смех, не может помочь ребенку «обесстрашить» эту тему, восстановить в этом вопросе равновесие, вырваться из тисков будоражащих впечатлений, поломать теоретические выкладки о неврозе, как о чем-то неизбежном. Есть период в жизни ребенка, когда придумывать для него и вместе с ним истории про «какашку», про «горшочек» и тому подобное просто необходимо. Я это делал. И я знаю многих других родителей, которые это делали и потом не раскаивались.
Среди моих воспоминаний как отца, не признававшего — по крайней мере в этом вопросе — никаких табу, фигурирует множество соответствующих стишков и песенок — экспромтов, сочиненных на потребу детям близких и дальних родственников. Исполнялись они почему-то всякий раз, когда мы ехали в автомобиле; будто срабатывал какой-то условный рефлекс: стоило сесть в воскресенье утром в машину, как дети начинали исполнять именно этот репертуар. (Вечером, на обратном пути, им, уставшим за день, было не до песен.) Если бы и я сам, как все мы, грешные, не был до известной степени рабом условностей, я бы включал эти «пищеварительные» сочинения в свои сборники. Надо полагать, что писатели отважатся на такой подвиг не раньше двухтысячного года…
Автомобильные песенки оказали прямое влияние на мою «Историю про царя Мидаса»: лишенный дара превращать все, чего он ни коснется, в золото, царь, в силу несчастного стечения обстоятельств, вынужден превращать все в «какашку»; естественно, первое, к чему он прикоснулся, был автомобиль…
В рассказе нет ничего особенного, но, когда я выступаю в школах, меня часто просят прочесть именно его, при этом в классе воцаряется атмосфера лукавого ожидания. Ребятам не терпится услышать, как я во всеуслышание произнесу слово «какашка». Из того, как они в этом месте хохочут, мне становится совершенно ясным, что у бедняжек нет возможности отводить душу — произносить это слово самим, вволю, пока не надоест.
Как-то, гуляя за городом с ребятней — дочками и сыновьями нашей компании, мы коллективно сочинили целый пищеварительный роман; длилось это занятие часа два и имело поразительный успех. Но не менее поразительным оказалось другое: нахохотавшись до колик в животе, все о «романе» забыли, никто потом о нем ни разу не вспомнил. Он выполнил свое назначение — довел протест против так называемых «условностей» до крайнего предела, со всей проистекающей из ситуации агрессивностью.
Если я когда-нибудь напишу эту историю, я вручу рукопись нотариусу с завещательным распоряжением опубликовать ее году эдак в 2017-м, когда такое эстетическое понятие, как «дурной вкус», претерпит необходимую и неизбежную эволюцию. В то далекое будущее время «дурным вкусом» будет считаться эксплуатировать чужой труд и сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей; дети же, напротив, будут иметь право придумывать «про какашку» поистине нравоучительные истории. Дошкольники, когда им на самом деле дают волю (придумывайте любые истории и разговаривайте обо всем, что вас интересует!), какое-то время употребляют так называемые «плохие слова» беспрестанно, агрессивно, почти маниакально. Это документально засвидетельствовано в следующей истории, рассказанной пятилетним малышом в реджо-эмилианской школе «Диана» и записанной воспитательницей Джулией Нотари.
35. ПЬЕРИНО И ПОНГО
Первое, что бросается в глаза в этой, на мой взгляд, замечательной истории, — как раз применение «пищеварительного языка» в освободительных целях. Как только Пьерино очутился в «неподцензурной» обстановке, он тотчас поспешил этой свободой воспользоваться, чтобы избавиться от чувства вины, связанного с какими-то представлениями об отправлении естественных нужд. То были «запретные слова», «неприличные выражения», которые с точки зрения принятой в семье культурной модели «произносить нельзя»; мальчик отважился употребить их, а значит, отказался следовать репрессивной модели, обратив при этом чувство вины в смех.
Тот же механизм срабатывает и при более обширной операции, когда речь идет о самоосвобождении от страха, от всякого рода страхов. Ребенок персонифицирует своих врагов, все, что сопряжено с чувством вины и угрозой, и сталкивает эти персонажи между собой, получая удовольствие от того, что он может их принизить.
Следует заметить, что процедура эта не так уж прямолинейна. Вначале Пьерино вводит дьявола с известной осмотрительностью. Это «добрый дьявол». На всякий случай… кто его знает. Заклинание злого духа, угадываемое за лестным эпитетом, усиливается действием: чтобы совладать с дьяволом, Пьерино пачкает его дерьмом — в некотором смысле чем-то противоположным святой воде. Но ведь и во сне, случается, видишь одно, а означает оно совсем противоположное, не так ли? (Доктор Фрейд одобрительно кивает головой).
Теперь успокоительная маска доброты с дьявола сорвана. Он выступает таким, каков он есть, — «злым». Но окончательная констатация факта происходит лишь тогда, когда его, злого дьявола, можно подразнить, высмеять за то, что он «весь обкакан», «весь в дерьме».
«Смех свысока», «от сознания собственного превосходства», позволяет ребенку торжествовать над