Голосом унылым и обиженным Иван стал доказывать, что за двадцать лет вольной жизни мужики совсем разленились, земля стала худо родить, хозяйство запущено, царят разврат, воровство, буйство. Не далее как третьего дня стащили шлею, которая лет пятнадцать висела на гвозде в конюшне. Он долго говорил о шлее, намекая, что тут причастна и ключница, тоже воровка, как и все.

Адмирал внимательно слушал. Как человек дела, он скоро заметил, что осведомленность брата уж слишком велика, чтоб быть бескорыстной. Но если брат и посасывает что-либо из его собственного добра, пусть это будет возмещением за не слишком щедрую помощь.

– Все прахом идет! Все! – воскликнул Иван. – Имение хоть и небольшое, но ежели руки приложить, не скажу, что золотое дно, а доход был бы…

Чтоб скрыть усмешку, адмирал взял в рот кусок студня, пахнущего паленой шерстью и рогом. Он не сомневался, что, ежели приложить руки, Иван сумел бы из сорока душ выжать масло. Сумел бы и он сам, ибо в роду у них преобладали люди энергические. Но мало было уметь, надо было желать выжать масло. А он не мог желать этого.

– Ты вот отдал им все, – говорил Иван, имея в виду мужиков, – а разве они ценят? Им все мало, они никакой благодарности не чувствуют.

– А я и не требую ни от кого благодарности.

– Напрасно, напрасно. Это к добрым нравам относится. А мы о нравах людей своих пещись должны.

– Каким образом?

– Насаждением добродетели, – с некоторой даже гордостью сказал Иван. – Борьба с пороками – удел человеков. Я им не попустительствую. Ежели мужик украл, впал в буйство или плохо справляет барщину, я его призываю и приказываю дать ему положенное число ударов розгами. И справедливо, и для прочих вразумительно. Так и с твоими. Они ведь счастья своего не понимают, – неожиданно заключил Иван.

Он был так твердо уверен в своей правоте, освященной веками, что даже забыл страх перед братом и говорил с горячностью и убеждением человека, который всегда был честен и всем желал добра.

– Как я понял, мужики начинают разуметь свое счастье, только когда их высекут? – спросил адмирал.

– Философия! – сказал Иван Ушаков. – Старики не глупей нас были. Понимали, в чем польза. И нас с тобой секли, и мужиков секли. А жили лучше нашего.

– Чем лучше?

– Доход больше был.

– Так ведь это не от порки, а оттого, что у отца было семьдесят душ, а у тебя тридцать. Что же касается зуботычин, то я несколько сомневаюсь в том добре, кое они приносят в мир.

– Я философии не понимаю, – угрюмо буркнул Иван, и толстые губы его задрожали.

Ивану было обидно и то, что он не понимает философии, и то, что брат явно над ним смеется. А главное – Федор решительно отводит все благие советы. Он ничего не хочет менять, и его имением в сорок душ так и будут владеть мужики. Ведь они и оброка ему не высылают.

– Я бы все-таки просил тебя, – вдруг сказал адмирал, – не менять здесь раз положенного порядка. Пусть люди мои живут, как мною им указано, и проступки свои судят миром.

Ему хотелось прекратить вмешательство брата в управление крестьянами сразу без всяких подходов и обиняков, рискуя даже обидеть Ивана. Зато все будет ясно и понятно и к этому вопросу не придется возвращаться.

Иван Ушаков был обижен до глубины сердца. Собственно, когда он наказывал братниных мужиков, он не преследовал иной цели, кроме водворения «нравственности» и заботы об интересах имения. Брат, конечно, отлично это понимает и если высказывает недовольство, то совсем по другой причине. Причина эта, несомненно, была в том, что ему просто жалко тех двух возов пшеницы и ячменя, что Иван увез к себе заимообразно в этом году да так и не отдал. Иван забыл даже, что адмирал ничего об этих возах не знает. «Могу вернуть, ежели и это надо мужикам отдать, – думал он, посапывая и искоса поглядывая на брата. – Уж ежели обычай такой, что все чужим… Все философы таковы. Сами нищие и других готовы по миру пустить».

Он хотел было высказать все это, но человек, сидевший перед ним в мундире и орденах (Иван мысленно увидел их на груди брата), с той свободой обращения, которая бывает лишь у тех, кто привык приказывать, этот человек уже принадлежал к другому миру. А с людьми иного, высокопоставленного мира, как по опыту знал Иван, говорить следовало, очень и очень подумав.

– Ежели ты старосте больше доверяешь, то я могу и не заезжать сюда. Я ведь для пользы твоей… – сказал Иван Федорович, желая в одно время показать и то, что он обижен, и то, что обида эта готова, если надо, угаснуть

– Давай спать ложиться, – резко ответил адмирал. – У меня здесь нет ничего, чтоб моей пользе служило. Я чаю, ты на лежанку, а?

– Я было тебя думал…

– Уволь. Не привык я к лежанкам.

От огромной печи, занимавшей не меньше трети комнаты, веяло душным жаром. Из окна, напротив, сильно дуло. Зимних рам не было, и ключница принесла доски, чтоб на ночь заставить ими окна.

Весь вечер, разговаривая с братом, адмирал старался вызвать наиболее яркие и любимые образы прошлого. Но ничто не являлось его внутреннему взору. Он сидел на кресле отца, рука его ощупывала старое, выбившееся из-под обивки сено. И чувствовал он только, как уныла и скучна жизнь в этом доме, что он отвык от нее, и ему уже хотелось уехать. А еще ему было жаль брата и жаль того, что пришлось его обидеть. Иван весь век смотрел на свет вот через такие тусклые, закопченные стекла.

– Ну, ну, укладывайся, – мягко сказал адмирал, проводя рукой по сутулой спине брата.

Иван Федорович долго возился на лежанке. Он всегда укрывался очень тщательно, утыкая одеяло со всех сторон так плотно, что лежал потом, как личинка в коконе. Горечь его не проходила. Всю жизнь он гонялся за пятаками и гривенниками, страясь накопить на приданое дочерям. Все надежды Иван возлагал на брата, который, как видно, жениться не собирался. «К чему ему! Человек он к семейной жизни не подходящий. Все равно ничего хорошего не выйдет», – почему-то решил про себя Иван. И действительно, все шло благополучно: Федору перевалило уже за сорок, а он оставался одиноким. И вдруг появилась какая-то крестница Лиза, а как теперь пришлось убедиться, еще и философия. Что было хуже: крестница или философия, Иван пока не мог решить.

По слухам, брату было пожаловано имение. А не хочет ли Федор скрыть под философией увеличение своих доходов, чтоб родные у него денег не просили? Сам Иван, когда ему удавалось что-нибудь приобрести, тщательно скрывал это. Ему казалось, что у людей нет других помыслов, как обирать друг друга, и он никому не верил. Вероятно, и брат хитрит, а так как Ивану вопрос об имении очень хотелось выяснить, он начал издалека.

– Папенька на этой постели богу душу отдал, – начал он из темноты. – Сам знаешь, какой был человек… старинный, в страхе божьем жил. Тихо, мирно, как подобает.

Адмирал очень хорошо помнил, что не было ни одного дня, когда бы раздражительный и желчный отец не кричал и не ссорился со всяким, кто попадется под руку, но из уважения к его памяти промолчал.

Иван Ушаков лежал в своем жарком коконе и вспоминал. Выходило, что прежде жизнь была полна простоты и правды. Все любили друг друга, а потому рожь была такова, что человека в ней не было видно, яблоки росли с блюдце величиной, а рыбы было столько, что не успевали вытаскивать сети.

Адмирал не видал в детстве яблок величиной с блюдце, садов и яблонь вообще не было ни у отца, ни у ближайших соседей. А низкорослая рожь никак не походила на лес. Оставалось предположить, что вся эта фантастическая картина блаженного прошлого была создана Иваном для того, чтоб осудить брата за то, что он перевел мужика на оброк.

– А почему так было? – сверху, словно с потолка, говорил Иван. – Потому что предки наши не знали суемудрия, кое противно Богу.

– Ты о каком же суемудрии? О моем, что ли?

Было слышно, как Иван завозился на лежанке. Брат уж слишком легко проникал в его мысли.

Непривычная духота начинала томить адмирала. Крысы уже не пищали под полом, а смело шныряли под его кроватью и звенели на столе неубранными ложками.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату