– По скромному мнению моему, смягчению участи земледельца мог бы споспешествовать закон. В иных местах следовало бы ограничить барщину, а в иных – оброк… согласно условиям этих мест.
Так как некоторые из беседующих с ним согласились, то он не без удовольствия подумал, что высказал трезвую мысль. Но он очень бы удивился, если б ему сказали, что мысль его могли найти чересчур смелой.
В другом месте молодой человек с густыми кудрями страстно доказывал, что всякая благотворительность бессмысленна и что надо добиваться только повышения общего благосостояния.
Тут Ушаков, уже не ожидая приглашения, вступил в спор.
– Добиваться повышения общего благосостояния, конечно, следует, – заметил он, – но пока эта цель не достигнута, проходить мимо чужих бедствий постыдно. Питать свою любовь к человечеству, молодой человек, – добавил Ушаков, – надлежит неусыпным участием к делам своего соседа. Не будете проявлять сочувствия к ближнему, позабудете рано или поздно и о человечестве.
Адмирал не задержался только у самой большой группы гостей, которая собралась около Гамалеи. Там обсуждали такие возвышенные предметы и так непонятно, что Ушаков не надеялся их постичь. Он поспешно двинулся дальше, в самый уединенный угол гостиной, где Аргамаков, близко наклонившись к плотному седому человеку, что-то весело ему рассказывал. Сосед его смеялся, и Аргамаков вторил ему, обмахиваясь снятым с головы париком.
В небольших, по-зимнему сильно натопленных комнатах было действительно жарко и душно, и многие гости постарше расстегнули кафтаны.
– Рекомендую вам самого ужасного человека в Петербурге, – смеясь, заметил Аргамаков приблизившемуся Ушакову – День и ночь он читает Гельвеция и Ламетри и преподает такие вещи, перед коими содрогаются все благочестивые души. Бога не признает, над служителями его смеется, сатаны не боится и даже полагает, что его тоже нет. Я сам страшусь этого человека, но не могу отказаться от его общества. Хотите – знакомьтесь с ним, хотите – нет. – И Аргамаков, взяв адмирала за руку, притянул его ближе, так что головы всех троих почти соприкоснулись.
– Страшные слова меня не пугают, – ответил адмирал, кланяясь неизвестному гостю.
– Ибо в них иногда, несмотря на странность, заключена истина, – сказал тот, улыбаясь сухими, твердыми губами. – Религия создает несуществующие видения, а видения делают жизнь теплей лишь для слабых душ. Я не ищу сего тепла и предпочитаю жестокую ясность холодного разума.
Аргамаков перестал смеяться и совершенно серьезно, с каким-то тайным разочарованием заметил:
– Я верю в Бога… Но вот почему-то, вопреки всей моей вере, не чувствую его присутствия. Очевидно, я недостаточно чист для этого душой.
Он вдруг поспешно встал, не то намеренно желая прекратить разговор, не то действительно вспомнив, что не сделал чего-то очень важного. И адмирал так и не узнал имени дерзновенного афеиста.
– Я все откладываю, потому что не уверен в себе, – говорил Аргамаков. – А между тем хочу просить вашего снисхождения. Я написал оду в честь успехов оружия российского во время последней войны с турками и имею, быть может, нескромное намерение посвятить ее вам, Федор Федорович. Друзья мои, – добавил он громче, – я обещал вам чтение, прошу внимания вашего!
Тотчас загремели передвигаемые слугами и гостями стулья. В передней части гостиной поставили стол со свечами и стаканом воды. Ушакова посадили в середину первого ряда, так, чтоб при чтении оды автор мог видеть адмирала прямо перед собой. Аргамаков, теперь уже в парике, с нахмуренным лицом, держал в руках свернутые в трубку листы.
Смолкла музыка в зале. Вереницей голубок впорхнули девушки и на цыпочках пробежали к своим местам. За ними последовали их кавалеры, военные и штатские, тоже той, напоминающей птиц походкой, какой ходят люди, стараясь не шуметь. Вошла и хозяйка с дамой в сером парике с гвоздиками. Было слышно, как под ними заскрипели стулья.
Рядом с Ушаковым сел Новиков, ободряюще улыбаясь поэту. Гамалея чесал подбородок, глаза его, моргая от яркого света свеч, казалось, ничего не видели. И снова было ясно, что чтение никак его не занимает, и если б его не заставили сидеть тут, он ушел бы в зал и шагал бы там от стены до стены, нимало не тяготясь одиночеством.
Аргамаков поправил жабо, откашлялся и, так как страдал дальнозоркостью, далеко отставил руку, в которой держал рукопись.
– Я ведь не пиит, – сказал он застенчиво и опять закашлялся, теперь уже намеренно, явно призывая слушателей к снисхождению.
– Слушаем, слушаем вас, дорогой Диомид Михайлович! – ободряюще зашумели вокруг.
Аргамаков с отчаянным видом человека, который бросается в холодную воду, взмахнул рукой:
Адмирал никогда особенно не интересовался стихами, но теперь ему все же было любопытно, как претворяются в поэзии только что ушедшие события войны. Обязывало ко вниманию и то обстоятельство, что ода посвящалась ему. Она была очень длинна и полна той тяжелой торжественности, которая требовалась литературным вкусам времени.
Поэтическая традиция не имела власти над Ушаковым. Он с сочувствием смотрел на автора, но подмечал все слабости его чтения и его стихов.
«Пожалуй, пора бы и в поэзии заговорить языком более простым и естественным, – думал адмирал. – Жаль, что у доброго пиита нет для того надлежащих сил».
Однако, чем дальше он слушал, тем больше замечал среди грузных, напыщенных слов теплую, искреннюю интонацию. Она то исчезала, то возникала вновь, а вместе с нею рождались и простые ясные слова, которыми говорят в минуты подлинного волнения.
«Э, да он хоть и ощупью, а пытается выйти на настоящую дорогу!» – одобрительно подумал Ушаков.
Скоро он заметил, что теплое и искреннее звучание появлялось в оде Аргамакова всякий раз, когда поэт говорил о родине, о ее славе. И всякий раз Ушаков дружески кивал ему и думал о том, что любовь к отечеству делает каждого человека лучше и правдивее.
К немалой досаде адмирала, Аргамаков вдруг забрался в мифологию, а потом принялся воспевать какого-то неведомого Диодора. Диодор этот, видимо, был большим любителем морских сражений и одерживал победы с приятной легкостью и неизменным успехом. Адмирал уже начал про себя посмеиваться над его тактическими приемами, как Аргамаков особенно громко прочитал:
Сразу же заскрипели стулья, и в общем движении все гости повернулись к Ушакову.
– Это папенька о вас! – воскликнула на всю комнату Лизон. – Повелитель ветров – это вы!
Ушаков только сейчас догадался, что в образе Диодора автор оды вывел именно его. И хотя он не помнил случая, чтобы ветры ему покорялись, но принял это и, в знак признательности за лестное мнение, поклонился.
«Вот уж не думал, что попаду в Диодоры!» – мысленно удивился он.
– Уж вы простите нас, батюшка Федор Федорович! – сказал Аргамаков. – Хоть и не очень знатными стихами, но все мы хотим чествовать в вас добрую нашу славу морскую, тружеников Тендры и Калиакрии.
Глаза Аргамакова сияли, взволнованное красное лицо его светилось и чем-то очень напоминало в эту минуту Непенина. Он горячо обнял адмирала и вручил ему свиток с одой.
– Отечеству Российскому все наши жизни принадлежат, – сказал он с такой твердостью, что у Ушакова вдруг защекотало в горле.
Адмирал понял, что за внешними странностями и слабостями этого человека скрывается искреннее сердечное воодушевление. Он почувствовал, что рядом стоят настоящие друзья, которые каким-то непостижимым образом проследили его жизненный путь, одобрили его упрямство в служении флоту, оценили в нем и в его соратниках то, что ценил в себе и в людях сам Ушаков.
То, что Аргамаков сказал о «тружениках Тендры и Калиакрии», особенно сильно растрогало адмирала, а само слово «труженики» показалось ему веским и значительным.
– Спасибо, друг мой! Спасибо, друзья мои! – говорил Ушаков Аргамакову и окружившим его гостям. – Не