кто злорадствовал, Эмма – нет. Народная артистка Стальникова распустила слух, что Эмма посещает какого-то экзотического знахаря.
– Эммочка, – в ужасе спрашивала Иришка, – это правда? Насчет этих тайских таблеток?
Эмма дивилась своей популярности.
В апреле выпустили новую сказку – «Собакин дом», Эмма играла младшего щенка и получала от своей роли истинное удовольствие. Детям тоже нравилось. Они буквально визжали от смеха; Эмме казалось, что никогда прежде – во всяком случае, уже много лет – в этот театр не являлась столь благодарная, столь легкая и восприимчивая публика. Михель прислал уже третью открытку – очень краси вую, с изображением собора Святого Стефана. Народная артистка распустила еще какой-то слух, но Эмма уже не стала вникать в подробности.
Шло десятое представление «Собакиного дома». Какой-то мальчик вытащил своего папу прямо из зала (младшего щенка в тот день играла Березовская) и тут же, в фойе, устроил истерику. «Это другой щенок! – кричал мальчик. – Я не хочу этого! Я хочу того, что был тогда! Когда мы ходили с классом!» Эмма не присутствовала при этом. Ей донесли на следующий день. И в тот же день – вот что значат слухи! – об этом косвенном подтверждении Эмминого триумфа уже знала Иришка. Эмма посмеивалась. Иришка считала себя (не без оснований) главным организатором Эмминого счастья; Иришка то и дело заговаривала с ней о детях, спрашивала с округлившимися глазами (круглых глаз телефонная трубка видеть не позволяла, зато Эммина фантазия дорисовывала их очень выразительно): «Слушай, а какой у тебя срок? Что? Вранье? Ну, мне уже могла бы признаться… А? Ну ладно, как хочешь. Слушай, а Росс – он как? Ну, как мужик? Он темпераментный, да? По-моему, он должен быть чертовски темпераментный…» Эмма не раздражалась. Любопытство в сочетании с очаровательной бестактностью были неотъемлемым Иришкиным атрибутом. Тактичная Иришка – все равно что Фемида без весов и повязки. Другое дело, что ни единая подробность их с Россом отношений так никогда и не достигла Иришкиных ушей.
Каждое утро, просыпаясь, она видела край занавески и приоткрытую форточку. Занавеска была экраном, на который вместе с квадратом раннего солнца проецировался наступающий день. Если день был дождливый, Эмма просыпалась тише и мягче, утро было ленивое и плюшевое. Каждое утро, проснувшись, Эмма улыбалась. И внутри у нее, где-то в районе диафрагмы, будто стартовала вверх, к горлу, крошечная космическая ракета – как на том плакате, который вывешивали когда-то в школе на День космонавтики. Тревога о будущем, ощущение «завтра» как серой пелены, за которой обязательно таятся неприятности, – страх неопределенности, мучивший ее последние годы, ушел, как пепси-кола в песок.
Она прекрасно понимала, кому обязана своим новым мироощущением. Много раз назначала себе дату решительного разговора; выдумывала себе монологи и молча произносила их, путешествуя в метро, и случившиеся рядом пассажиры пугались отчаянного и решительного выражения ее глаз; тем не менее всякий раз назначенная дата проходила, как и все предыдущие даты, и Эмма говорила себе, что от добра добра не ищут – пусть их отношения с Россом напоминают затянувшуюся игру в прятки, но, возможно, это и есть то самое счастье, за которым всю жизнь принято гоняться, об утрате которого следует сожалеть, о непостоянстве которого так сладко сетовать? Вагон метро покачивался, за окном неслись черные и коричневые полосы, а Эмма беззвучно бормотала, глядя В глаза собственному отражению в стекле: «Росс! Мне впервые в жизни хочется ребенка. Своего, а не чужого, в зале. Я не слишком прямолинейна, а, Росс?»
За ее плечом имелся старичок. Он щурился и хмурился, будто пытаясь прочесть слова с ее движущихся губ, и брови его ползли все выше, выше, на лысину… Да, Эмма тренировалась, как олимпиец – но смущалась всегда, когда Россовы глаза встречались с ее взглядом. Она никогда в жизни не видела сфинксов – но ей казалось, что сфинксы смотрят именно так.
Его дом был под стать хозяину. Большая старая квартира с высокими потолками, с зеркалами, давно не знавшими тряпки, и поверх слоя пыли – орнаменты, похожие на графики, или графики, похожие на орнаменты, карандашные формулы на обоях, вечно загруженный расчетами, углубленный в себя компьютер, школьная доска с поленницей цветных мелков, желтые развороты старых книг, дохлая бабочка на буфете – очень яркая, без признаков насильственной смерти.
– Росс…
– Да?
– Мне очень хорошо. У меня странное настроение с тех пор, как мы вернулись… оттуда. Ты не знаешь, почему?
Росс улыбнулся. Накрыл своей ладонью ее руку на столе. Ее ударило, будто током. От этого прикосновения дружеского – скакнула молния от ладони к ключицам, вверх – в щеки и вниз – в живот. Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.
– И это замечательно, – негромко сказал Росс. – Скоро твоя жизнь снова изменится… и снова к лучшему.
– А твоя жизнь? – спросила она, слушая, как затухают внутри горячие колебания, вызванные его прикосновением. – Твоя жизнь изменится?
Внутри его глаз будто сместился на секунду фокус. И снова вернулся на прежнее место.
– Моя – да… В какой-то степени. Знаешь, в мoeй книге наметился любопытный поворот. Я сказал бы – сюжетный поворот. Если тут есть смысл говорить о сюжете.
Эмме стало стыдно. Она никогда не говорит о важном для него – о книге. Может быть, потому, что не понимает в этой его математике, ну ни-че-гошеньки… Как шестиклассник Саша… И еще ей стало обидно. Так обидно, что опустились плечи. Так обидно, что захотелось уйти.
– Мне пора? – она поднялась из-за стола. – Поздно…
– Погоди, – сказал Росс.
И она сразу же села. Он улыбнулся – не ей, а какой-то своей мысли. Какому-то событию в своем внутреннем, недоступном Эмме мире. Она почувствовала себя одинокой.
– Погоди… – он улыбнулся еще раз, но теперь уже точно ей, прицельно, в глаза.
И стало тихо. Она смотрела на него со страхом и надеждой. Двадцать минут прошло в молчании. Эмма смотрела на человека, сидящего напротив, в его глазах отражался огонь давно погасшей печки, и Эмме казалось, что она смотрит кино.
– Кто ты? – сказала Эмма, когда молчание стало угнетать ее. – Кто ты?
– Да так… Репетитор.
Эмма поняла, что ответа не дождется. Росс мягко удерживал расстояние между собой и собеседницей, как если бы она преследовала в пустыне прекрасного зверя – единорога или барса – и он вел бы ее, указывая путь, но в ответ на попытку приблизиться уходил бы дальше, растворялся в сумерках, давая тем самым понять, что барсы – не кошки, не следует касаться их руками…
– Скажи, – проговорила она через силу, – когда мы говорили с тобой… Тогда… когда еще был… был Саша – ты сказал, что не все лестницы ведут вверх… И еще что-тo насчет одноглазой собаки Баскервилей.
– Да.
– Ты знал, что это я, а никакой не Саша.
– Разумеется.
– Но ты знал, что меня отстранят от роли. Знал?
Под окном чирикал ошалевший от весны воробей.
– Да.
Она перевела дыхание.
– Видишь, я же не спрашиваю, откуда ты знал… Но почему ты не предупредил меня?
– Что тебя отстранят? Как я мог тебя предупредить?
– Открытым текстом, черт возьми!
– Если выбросить всю эту историю – всю – из твоей жизни, ты стала бы богаче?
Эмма перевела дыхание.
– Послушай… Когда мы с тобой встретились в первый раз… На Иришкиных смотринах… Ты знал, что