подобных себе по естеству, и не трудился напрасно над природою бессловесных, что было делом излишнего честолюбия и крайнего безумия. Он, будучи чистым и от этой страсти, как и от других, только о том одном старался, чтобы вся вселенная научилась чему–нибудь полезному, могущему возвести ее от земли на небо. Поэтому он и не прикрывал своего учения, каким–нибудь мраком и тьмою, как те философы делали, закрывая неясности учения, как бы некоторою завесою, зло, заключавшееся в сущности его.
Его догматы яснее солнечных лучей, и потому доступны для всех людей по вселенной. Приходившим к нему он не повелевал, подобно тому (Пифагору), молчать в продолжение пяти лет; не так учил, как бы сидели пред ним бесчувственные камни, не баснословил, все определяя числами. Но, отвергши всю эту сатанинскую мерзость и гибель, сообщил такую удобопонятность своим словам, что всё, сказанное им, ясно не только для мужей и людей разумных, но и для женщин и юношей. Он был уверен, что учение его истинно и полезно для всех, кто будет слушать, — и это свидетельствуют все последующие времена. Он привлек к себе всю вселенную, освободил жизнь нашу от всякого чуждого вымысла, после того, как мы услышали его проповедь.
Поэтому–то мы, слушающие его, пожелали бы лучше лишиться жизни, нежели догматов, которые он преподал нам. А отсюда, как и отовсюду, очевидно, что в учении его нет ничего человеческого, но что наставления; дошедшие до нас чрез эту божественную душу, божественны и небесны. Мы не найдем у него ни шума слов, ни напыщенности в речи, ни излишнего и бесполезного украшения и сочетания имен и слов (да это чуждо и всякого любомудрия); но увидим непреоборимую, божественную силу, правых догматов непобедимую крепость, сочетание безчисленных благ.
Искусственность была бы излишня в проповеди Евангелия; она свойственна софистам, лучше же сказать — и не софистам, а неразумным детям, так что и сам их философ (Платон) представляет своего учителя весьма стыдящимся этого искусства, и говорящим своим судьям, что они услышат от него речи, произносимые просто и как случится, не изукрашенные словами и не испещренные именами и выражениями, — потому что, говорил он, неприлично мне было бы, достопочтенные мужи, в таком возрасти составлять детские речи, и с ними приходить к вам. Но посмотри, какой смех! Чего, по описанию этого философа, учитель его избегал, как дела детского, того сам он более всего домогался. Так–то во всех случаях водились они одним честолюбием!
А в Платоне ничего нет удивительного, кроме этого одного. Подобно тому, как, открыв гробы, отвне окрашенные, ты увидишь, что они наполнены тлением и зловонием и сгнившими костями, подобно этому и в мнениях этого философа, если обнажишь их от прикрас в выражении, увидишь много мерзости, особенно когда он философствует о душе, без меры и превознося ее и унижая. Диавольская это хитрость — ни в чем не соблюдать умеренности, но, увлекая в противоположные крайности, вводить в заблуждение. Иногда он говорит, что душа причастна божескому существу; а иногда, возвысив ее так неумеренно и так нечестиво, оскорбляет ее другою крайностью, вводя ее в свиней и ослов, и в других животных, еще хуже.
Но об этом довольно, или лучше сказать — и то уже через меру. Если бы можно было научиться от них чему–нибудь полезному, то следовало бы и более ими заняться. А так как нужно было только обнаружить их постыдные и смешные стороны, то и это сказано нами более надлежащего. Итак, оставив их басни, приступим к нашим догматам, свыше принесенным к нам в устах этого рыбаря; и ничего человеческого не имеющим. Станем же рассматривать его изречения, и, к чему призывали мы вас вначале, то есть, чтобы вы тщательно внимали словам нашим, тоже самое напоминаем вам и теперь.
Итак, чем же начинает евангелист свое сказание? «В начале было Слово, и Слово было у Бога …» (Ин. 1:1) (
Если же скажет кто–нибудь: почему евангелист, оставив первую Причину, тотчас начал беседовать с нами о второй? то говорить о
4. Так, скажешь ты; но почему же (евангелист), оставив Отца, говорит о Сыне? Потому, что Отец был всеми признаваем, хотя и не как Отец, а как Бог; но Единородного не знали. Поэтому–то и справедливо евангелист поспешил тотчас, в самом начале, предложить познание о Нем для тех, которые не ведали Его. Впрочем, и об Отце он не умолчал в этих же словах. Обрати внимание на духовный смысл их. Знал он, что люди
Имея намерение вразумить (людей), что это Слово есть Единородный Сын Божий, евангелист, чтобы кто–нибудь не предположил здесь страстного рождения, предварительно наименованием Сына Словом уничтожает всякое злое подозрение, показывая и то, что Он есть от Отца Сын, и то, что Он (рожден) безстрастно. Видишь ли, как я сказал, что в словах о Сыне он не умолчал и об Отце? Если же этих объяснений недостаточно для совершенного уразумения этого предмета, не удивляйся: у нас теперь речь о Боге, о Котором невозможно достойным образом ни говорить, ни мыслить. Поэтому и евангелист нигде не употребляет выражения: существо, — так как и невозможно сказать, что есть Бог по Своему существу, — но везде показывает нам Его только из Его действий. Так видим, что это Слово немного после называется у него светом, и опять свет этот именуется жизнью.
Впрочем, не по этой одной причине он так называл Его; но, во–первых, по этой причин, а во–вторых, потому, что Слово имело возвестить нам об Отце. «…Сказал вам все, — сказано, — что слышал от Отца Моего». Называет же Его вместе и светом и жизнью потому, что Он даровал нам свет ведения, а отсюда — жизнь. Вообще же нет ни одного такого имени, нет таких ни двух, ни трех и более имен, которые были бы достаточны для выражения того, что касается Божества. По крайней мере, желательно, чтобы хотя многими (именами), хотя и не вполне ясно, можно было изобразить Его свойства. Не просто же евангелист назвал Его Словом, а с прибавлением члена (о), отличая Его и этим от всех других (существ). Видишь ли, как не напрасно я сказал, что этот евангелист вещает нам с небес? Смотри, куда он тотчас, в самом начале, воспарив, возвел душу и ум своих слушателей. Поставив ее выше всего чувственного, выше земли, выше моря, выше неба, он возводит ее превыше самих ангелов, горних херувимов и серафимов, выше престолов, начал, властей и вообще убеждает ее вознестись выше всего сотворенного.
Что же? Ужели, возведши на такую высоту, он мог остановить нас здесь? Никак. Но подобно тому, как если бы человека, стоящего на берегу моря, и обозревающего города, берега и пристани, привел кто– нибудь на самую середину моря и тем, конечно, удалил бы его от прежних предметов, однакож ни на чем не мог бы остановить взора его, а только ввел бы его в неизмеримое пространство зрения, так и евангелист, возведши нас выше всякой твари, устремив нас к вечности, ей предшествовавшей, оставляет взор наш носиться, не давая ему достигнуть в высоте какого–либо конца, — так как там и нет конца: Разум, восходя к началу, испытывает, какое это начало. Потом, встречая: «было», всегда предваряющее его мысль, не находит, где бы ему остановить свой помысел, но, напрягая взор и не имея возможности ничем его ограничить, утруждается и опять возвращается долу. Выражение: «В начале было… » означает не что иное, как бытие присносущное и беспредельное. Видишь ли истинное любомудрие и догматы божественные, — не такие, как у эллинов, предполагающих времена и признающих одних богов старшими, других младшими?
Ничего подобного нет у нас. Если Бог есть, как и действительно есть, то ничего нет прежде Его. Если Он — Творец всего, то Он — первее всего. Если он — Владыка и Господь всего, то все — после Него, и твари и века. Хотел я дойти и до других рассуждений, но, может быть, утомилась (ваша) мысль. Поэтому, предложив еще некоторые наставления, которые могут быть полезны вам для разумения как уже предложенных бесед, так и будущих впоследствии, я замолкну. Какие же это наставления? Знаю, что многие утомляются от продолжительности бесед. Но это бывает тогда, когда душа обременена многими житейскими