обитали мой брат Мартин и отцовские цветы. В то время я любила отца и ничего не имела против его цветов. Наша комната, выходившая окнами на улицу, была единственной, куда попадал солнечный свет. Растения, большие, с сочной зеленью, заливавшие водой и грязью подоконник, пол и столик, специально поставленный перед окном для горшков, не помещавшихся на подоконнике, были главной заботой отца. Они являлись предметом зависти всех цветоводов-любителей по соседству, вознаграждая таким образом отца за его труды. В этой области он был признанным авторитетом. Он знал, как исправить растение, у которого стебель непомерно вытянулся и листья растут только на самой верхушке. Он сразу мог определить, какие растения заливают водой, а какие поливают недостаточно, какие любят свет, а какие лучше растут в тени, какие требуют ухода, а какие чувствуют себя лучше, если на них меньше обращать внимания, каким нужен хороший дренаж, а у каких почва должна быть постоянно влажной. Вообще-то отец считал, что знает обо всем, но, поучая восхищенную соседку, как обращаться с цветами, он действительно знал, что говорит.
Кроме цветов, в комнате стояли две кровати: Мартина, покрытая солдатским одеялом, и моя – незастеленная, что никак не украшало убогую комнату. Я следила только за тем, чтобы края одеяла не касались пола. (Я всегда спала под шерстяным одеялом – до самого лета, даже в жару не могла уснуть, не укрывшись как следует.) На это красное одеяло из тонкой шерсти ушло все мое жалованье за первую неделю работы у Арлу. У оставшейся свободной стены громоздился наш с Мартином комод – четыре уродливых скрипучих ящика, которые заклинивало каждый раз, когда их выдвигали: два с одеждой Мартина и два с моей. Из-за этого комода ноги у нас вечно были в синяках, но другого места для него в комнате не нашлось. Мартину для его немногочисленных рубашек, нескольких пар носков и белья двух ящиков было более чем достаточно. Мне же явно не хватало места для вещей, которые я стала покупать, начав работать у Арлу. Не считая редких подарков, которые делал мне отец в годы, когда прилично зарабатывал, это были первые в моем гардеробе неподержанные и несамодельные вещи.
Я быстро разделась и в купальном халате (нововведение последнего времени) прошла в душ, устроенный в углу кухни; туалет находился в коридоре и был один на всех соседей. Если бы мне потребовалось изобразить все убожество детства и юности в виде какого-нибудь символа, им, наверное, стал бы этот кухонный душ, расположенный почти напротив входной двери и завешенный старой простыней, которая, однако, не защищала от холодного воздуха, врывавшегося в кухню каждый раз, когда открывалась дверь; этот душ с цементным полом (настолько потрескавшимся, что матери никак не удавалось его отмыть); этот душ – рассадник тараканов, мокриц и прочей твари, любящей сырость.
Я включила воду и немного подождала, чтобы вся эта мерзкая живность разбежалась по щелям. Мать, которая понимала обуревавшие меня чувства, хотя и не разделяла их, сделала вид, что слишком занята и не замечает, как я подтащила к душу стул и бросила на спинку халат и полотенце. Несмотря на то что вода была ледяная, я, вымывшись, продолжала стоять под душем. И поэтому не услышала, как открылась дверь и вошел Дэвид, пока мать не крикнула мне, что он в кухне, – чтобы я не выходила без халата. Я улыбнулась, но ничего не ответила и высунула руку из-за простыни, чтобы взять халат. Дэвид схватил меня за руку, и я поняла, что мать не смотрит в нашу сторону.
– Мама, мне не достать халат, – крикнула я. Его рука разжалась, прежде чем я успела закончить фразу.
– Могу ли быть вам полезен, мадам? – спросил он, передавая мне халат.
Выходя из душа, я чуть не наткнулась на него. Он широко улыбнулся. Словно мое собственное зеркальное отражение, только слегка увеличенное и мужского пола. Красивый. Уверенный в себе. Мне нравилось быть с ним рядом, я любила, когда нас видели вместе; он прекрасно это понимал и умело играл на этом. Встречая нас втроем – Дэвида, брата и меня, – люди обычно смотрели на Дэвида и говорили: «Сразу видно, это твой брат». У брата волосы были светлее, чем у меня и Дэвида, и, в отличие от нас, он казался нескладным везде, кроме баскетбольной площадки.
– Ну и видок, – сказал Дэвид. В ответ я показала ему язык.
– Руфи, – сказала мать, отрываясь от плиты, – я на тебя поражаюсь.
– Она не шутит, – объяснила я Дэвиду. – Она и правда поражается. – Подбежала к матери и обняла ее за плечи. – Маме вредно читать газеты. Ее просто возмущают сообщения о малолетних преступниках, о мужьях, которые бьют своих жен, и о женах, изменяющих мужьям. От одного слова «грабеж» она чуть не падает в обморок: «Как могут люди так поступать?» – Я, конечно, рисовалась, и он это знал, но все равно было приятно, потому что ему нравилось на меня смотреть. Я бросила взгляд на будильник, купленный несколько месяцев назад: мне теперь приходилось постоянно помнить о времени. – Ого! Пять минут до выхода.
Помчалась в свою комнату и быстро натянула темно-синее летнее платье, одновременно заглатывая бутерброд. Вообще, когда в квартире был кто-то посторонний, одеваться полагалось в чулане, но сейчас мне было не до условностей и нас с Дэвидом разделяла лишь тонкая перегородка. Когда я вышла в кухню, он сидел за столом перед тарелкой супа. Я залпом выпила стакан молока, который мать оставила для меня, и поцеловала ее на прощание. Открыла дверь и начала спускаться по лестнице.
– Эй! – крикнул Дэвид. Раздался сначала звук отодвигаемого стула, затем быстрых шагов. – Куда ты так бежишь?
– Я, между прочим, работаю, – не оглядываясь, ответила я.
– Погоди-ка. Хочу кое-что спросить.
Я остановилась и посмотрела на него снизу вверх, всем своим видом показывая, что очень спешу.
– Ну что?
– У меня на сегодня контрамарка в кино. Как ты на это смотришь?
Его дядя работал на киностудии, и ему несколько раз в год полагались бесплатные билеты, которыми по очереди пользовались все родственники.
– А что у нас сегодня в Музыкальной академии?
– Если ты у нас такая разборчивая, позову кого-нибудь другого, – ответил он.
Я достала из сумки кошелек и принялась искать пять центов на трамвай.
– Так ты пойдешь или нет?
– Пойду, – сказала я, нежно улыбнувшись. – Если шеф не задержит. – И выскочила из дома, пока он не отменил свое приглашение, – еще передумает!
Как все-таки удобно вечно спешить. В ту пору Дэвид еще не поступил на юридический и у него было значительно больше свободного времени, чем у меня. Я пользовалась тем, что ему приходилось меня ловить. В этом заключалось мое единственное преимущество. Кроме внешности.
С часу до двух я замещала Сельму в приемной, которая не могла похвастать изяществом обстановки, но благодаря белым стенам и линолеуму на полу имела все же более респектабельный вид, чем темные складские помещения с деревянными полами. После обеденного перерыва мы вместе обрабатывали счета, Сельма называла мне фамилии и цифры, подсчитывала общую стоимость, а я печатала. Совсем необязательно было делать это именно таким образом, но Сельме хотелось с кем-нибудь поболтать: было межсезонье, Лу редко приходил в контору, единственным собеседником Сельмы был телефон. Телефон да еще бесконечный поток журналов – «Женский домашний журнал», «Мак-Коллз», «Домашнее хозяйство», «Ваш дом и сад», «Молодой семье», «Домашний уют», – которые она самоотверженно изучала каждый месяц, хотя ее собственная квартира давно была обставлена в стиле, представлявшем собой мешанину из современного Бронкса и французского провинциального. При виде этой квартиры редактор любого из журналов упал бы в обморок.
Мы дошли до буквы «Т», Сельма позвонила в кафе на первом этаже и заказала кофе с пирожными; их принесли, когда мы заканчивали список, и она, как обычно, заплатила за все: на этот счет у нас был негласный договор. Я прекрасно могла обойтись без кофе и пирожных и не стала бы тратить двадцать пять центов плюс чаевые на это удовольствие. Сельма же хотела кофе, но еще больше она хотела сделать перерыв и поболтать с кем-нибудь, главным образом о своих регулярных походах к гинекологу, который, как уверяла ее подруга, поможет ей вылечиться от бесплодия.
Сельма хотела ребенка так же, как я хотела разбогатеть, – это была всепоглощающая, мучительная страсть. Она не сомневалась, что, как только достигнет цели, ничто в этом мире уже не сможет причинить ей горе. Как и я, она невольно оценивала людей с точки зрения их полезности для достижения своей главной цели. Гинеколог внушал ей почтение и благоговейный страх: этакий снисходительный мэтр, во власти которого дать ей то, что она по праву заслуживает. Ее муж Джерри – очень хороший человек. Так