новгородскому митрополиту Ионе его карьеру. В позднейшем варианте легенды, относящемся к 1528-1531 гг., это сделал Михаил Клопский, тогда как в изначальном рассказе самого Ионы, дошедшем в нескольких источниках 1470-1520-х гг., предсказатель остаётся анонимен. Кстати, уместно привести здесь этот рассказ, ибо в нём впервые в русской традиции происходит отождествление юродивого с прорицателем. «Во един убо от дний детем играющим по вечерни, и абие идяше по улици блажен муж, дети ж устремившеся на него все, начаша метати каменье и сметие на очи его, а мне стоящу на едином месте недвижимо. Он же, оставив детей и притече ко мне, и взял мя за власы да поднял выше собя. И нача звати именем, никакож зная мя… глаголя: 'Иванец… быти тебе в Великом Новегороде архиепископом'… По проречению оного уродиваго Христа ради, возведен бысть Иона на архиепископство» [DIV]. Обратим внимание на то, как по-разному предстает юродивый в прямой речи Ионы, видимо, воспроизводящей его реальные детские впечатления, и в авторской ремарке. Именно в итоговой фразе предсказатель назван «юродивым Христа ради», тогда как мальчику он предстал «блаженным» (без всяких эпитетов) великаном, поднявшим его «выше собе»!
Ярким доказательством того, насколько юродство закрепилось в общественном сознании XVI в. как специфическое понятие, является легенда об Иакове Боровичском. Собственно, о нём самом нам ничего не известно – Новгородская летопись гласит, что на третий день после пасхи 1540 г. по реке Мете в новгородскую деревню Боровичи приплыл на льдине (против течения!) «гроб огорелый» с неким мертвым юношей. Жители трижды пытались сплавить печальную находку дальше по реке, но гроб всякий раз возвращался. В конце концов покойник явился во сне старейшинам села, назвал себя Иаковом и добрым при жизни христианином, после чего попросил себя похоронить. Все другие сведения, а именно, что мертвец являлся при жизни «судовщиком», что его убило молнией, а главное, что он был юродивым, – результат дальнейшего развития устной традиции [DV]. Мощи святого подверглись освидетельствованию со стороны священноначалия в 1544 г., после чего имя быстро вошло в уставы и минеи [DVI]. Развитие юродства как института совершило в лице безвестного Иакова полный логический круг: если про ранних юродивых была известна внешняя канва их поступков, но неизвестна их интерпретация, то с боровичским святым всё наоборот: нам сразу предъявлен «ярлык» – юродство, не подкрепленный никакими подробностями жизни вообще. Это и значит, что подвиг получил абсолютное и всеобщее признание.
Но почему всё-таки Иаков закрепился в религиозном сознании именно в качестве юродивого? Можно предположить, что здесь не столько дал себя знать характер жизни святого, сколько та слегка зловещая аура, которая окружала его смерть: гроб, стоящий на льдине – но огорелый; гроб, плывущий – но против течения; гроб, в котором лежит молодой – но покойник: всё это должно было вызывать трепет. Да и вообще, возвращающийся мертвец есть главный ужас погребального фольклора. Иаков – это «заложный покойник», странным извивом мифологизации превратившийся в чудотворца, но продолжавший вызывать некоторый ужас. О сомнительности происхождения святого и напоминал ярлык юродства [89].
Иаков – самый удивительный из святых, но какая-нибудь «неправильность» обнаруживается почти у каждого из складывавшихся в XV-XVI вв. юродских культов. Так, первотолчком для возникновения легенды о Прокопии Устюжском стал, видимо, реальный метеоритный дождь, выпавший поблизости от Устюга, в Котовалской веси [DVII]; этот неимоверный шок, описание которого представляет собой сердцевину Прокопиева цикла [DVIII], должен был породить неординарного заступника. Им и стал Прокопий, лишь позднее «обзаведшийся» развернутой биографией. В характере почитания этого святого христианские черты слились с языческими, отчего он ходил с тремя кочергами (так его изображают и на иконах [DIX]), а в день памяти Прокопия запрещалось работать на сенокосе, поскольку собранные тогда стога были обречены молненному сожжению [DX]. Видимо, в 1458 г. эта странность святого ощущалась ещё настолько сильно, что церковь запретила его почитание: «Иереом и диаконом вниде в сердца их лукавый помысл, и не восхотеша они… памяти сотворити блаженному Прокопию… и часовню разориша, и сломаша, и разметаша, написанный же образ подобия его снесоша оттуда» [DXI].
Если Прокопий при последующем развитии традиции «наверстал» своё юродство, то про других «похабов» даже этого сказать нельзя. Выше мы упоминали Аркадия Вяземского (см. с. 245), теперь пришла пора поговорить о нём несколько подробнее. Скудная канва событий его жизни оказывается «размазана» от первой четверти XVI до середины XVII в. [DXII] Ничего специально «похабного» мы там не обнаружим, зато найдем много языческого. Святой неизменно молился, стоя на большом камне, который и стал центральной точкой его почитания, а главным занятием Аркадия была борьба со змеями. Провидческое обнаружение юродивым змеи в сосуде с молоком или вином – это мотив, известный со времен Симеона Эмесского (см. с. 111) и обычно приводимый агиографами в объяснение того, почему их герои колотят сосуды. Есть такой сюжет и в жизнеописании Аркадия, но уже тут сквозь клише просвечивает нечто совершенно специфическое: увидев, как ребёнок пьет из крынки, в которой свернулся уж, святой произносит: «Да не будет сего гада во граде Вязьме и за тридесет поприщ», после чего змеи исчезли из города [DXIII]. Аркадий воскрешает ребенка, умершего от укуса змеи, и заявляет, что ему дана власть «отгонять от города Вязьмы всякий гад». Очевидно, что святой заместил собою некое местное божество, почитавшееся в виде священного камня и повелевавшее хтоническими силами, в частности, змеями [90]. Из материалов расследования, учиненного церковными властями в 1679-1680 гг., становится ясно, что основными пропагандистами Аркадиева культа выступали монахи Спасского «Нижнего» монастыря Вязьмы; именно там святой – для придания ему легитимности – был втихую отождествлен со своим тёзкой из Торжка. Но сколь бы подозрительным ни казался этот культ церковному начальству, он имел глубокие корни среди местного населения: когда архимандрит Питирим изъял икону Аркадия и запретил носить её во время крестных ходов, посадские люди и стрельцы начали бунтовать. Иерарх жаловался в донесении, что жители кричали ему: «Колькоде за икону скорбей терпеть, черви-де на сады и на овощи напали»; в другой раз, угрожая архимандриту смертью, вяземцы говорили: «Прежде-де сего в Вязьме змей не было, а ныне-де в Вязьме змеи появились» [DXIV]. Этот наивный синкретизм понятен – однако при чём здесь юродство? Можно допустить, что и тут оно было своего рода «ярлыком» нестандартной святости, намекая на сомнительность статуса Аркадия.
Ещё один «квази-юродивый» – это Иоанн Власатый Милостивый. Его житие очень мало сообщает об обстоятельствах жизни святого: оно начинается его приходом в Ростов неизвестно откуда в 1570/71 г. и кончается смертью 3 сентября 1572 г. [91] За это недолгое время Иоанн «пристанище же не имея нигде, кроме церковных притворов», приходил иногда к некоей вдовице, а иногда к священнику Всехсвятской церкви Петру «некие ради нужды». Труднообъяснимой особенностью святого было то, что он день и ночь молился «греческим речением». Был ли он греком? Одна из рукописей Иоаннова жития утверждает даже: «Святая же его богодухновенная книга псалтырь греческаго письма уставнаго вполдесеть и доднесь на гробе его… верность яко греческия земли бе и по ней всегда и глаголаше и молитвы Господеви творяше» [DXV]. В самом деле, до нашего времени сохранилась якобы принадлежавшая Иоанну пергаменная псалтирь – однако вовсе не греческая, а латинская [DXVI]. Видимо, этот человек действительно был иностранцем, но объявить православным святым грека казалось удобнее. Главное же, что сама по себе чуждость, иноприродность, наряду с бездомностью и «власатостью», толкали народно- религиозное сознание к тому, чтобы превратить Иоанна именно в юродивого.
Отсутствие каких-либо конкретных черт земной жизни, по которым можно было бы идентифицировать святого (клейма на древнейшей житийной иконе Иоанна Власатого все посвящены его посмертным чудесам [DXVII]), вело к тому, что образ с легкостью раздваивался. Таков, по нашему мнению, случай с Иоанном Власатым и Иоанном Большим Колпаком [92]. Они почитались как два разных «похаба», один в Ростове, другой в Москве, но если взглянуть непредвзято, то окажется, что между ними весьма много общего: оба Иоанна жили в Ростове [93] и якобы общались между собой (как утверждается в некоторых списках житий), оба имели характерной чертой волосатость (прозвище «Большой Колпак» Иоанн Московский получил из-за своей огромной свалявшейся шевелюры), биографии обоих практически