ласковое по поводу меня и продолжала упрекать Бориса Леонидовича. Она меня усадила. Я был от нее по левую руку, а Борис Леонидович сел справа. У меня возникло странное чувство, когда я на нее смотрел. У меня было явственное ощущение будто я смотрю на лицо арлекина: каждая из половин ее лица, обращенная к разным собеседникам, казалось, и выглядела по-разному. Она норовила вызвать жалость к себе, глядя на Пастернака, и одновременно напускала на себя несколько искусственную приветливость, обращенную ко мне. Такой двуязычностью ее лицо отличалось часто – с самого начала нашего знакомства и до последней встречи в дни умирания Пастернака меня не оставляло это ощущение слишком заметной фальши и искусственности. На обратном пути мы мало говорили. Пастернак был сумрачен.

Вскоре мы заметили новость: в нашем поле перед дачами (в дальнем левом углу) появилась большая казенная машина – грузовик армейского образца, видно, для наблюдения и слежки, а то и для острастки. Гуляя, мы с Таней подошли к ней вплотную. Сидевший впереди человек в военной форме уткнулся в газету, которую он якобы читал. Машина все следующие дни оставалась на поляне, дежурила, но меняла место. Позднее она подъехала ближе к воротам дачи Пастернака. Это был уже явный жест слежки или запугивания.

Многие в самом деле боялись через ворота входить к Пастернаку. Борис Леонидович, захлебываясь от смеха, рассказывал, будто бы он услышал на втором этаже возле своего кабинета шум в дымоходе. Потом посыпались калоши и составные части верхней одежды человека, который, боясь войти в ворота, пробрался с другой стороны в лес за дачей, залез на дерево, потом перелез на крышу и оттуда через трубу проник к Пастернаку, чтобы выразить тому свое сочувствие!

К сфере запугивания можно отнести и распространившийся в то воскресенье и дошедший до Переделкина слух, что затеваются какие-то публичные уличные демонстрации против Пастернака с требованием наказать его.

Вечером я заходил к Пастернаку на дачу. Из того, что относится к этому же дню, я нашел в своих беглых записках упоминание об одном коротком разговоре с Пастернаком в присутствии Зинаиды Николаевны. Он, как ему бывало свойственно, в лицах изобразил, как она готова за него постоять в трудную минуту, отстоять от врагов: “Глаза им выцарапаю”, – шутливо как бы подражал он ей. Эта непринужденная прямота, безусловно, всегда ему в ней была по душе.

Я вернулся в Москву. Начиналась рабочая неделя со всеми моими университетскими занятиями.

64

в?” – рассерженно спросил Воронков (он, видимо, уже был поставлен в известность о том, что мой отец по болезни не придет на заседание, и удивлен тем, что звонит кто-то с той же фамилией, имеющий к Пастернаку отношение). Я поясняю, что я сосед Бориса Леонидовича (вдаваться в свою родословную и тем более в род занятий мне казалось неуместным). Воронков сказал, что ждет меня с письмом.нов (отцом вывезенное из Сибири, там оно задержалось в заповедной чаще дремучего говора). “Какой Иван‹в,” – ответил я, делая неестественное для меня (как и для отца) ударение на последнем слоге фамилии, как во избежание непонимания приходилось поступать всегда, говоря с людьми малообразованными или далекими от мира искусств, где только еще и сохранялось старинное верное произношение ИвУтром 27-го – в тот день, когда собиралось правление Московского отделения Союза писателей для исключения Пастернака, – мне позвонила Ольга Всеволодовна. Она попросила срочно к ней приехать, добавив, что Борис Леонидович плохо себя чувствует и она хотела бы его отговорить от упорного желания идти на это заседание. Он обещал к ней заехать по пути в Союз. Когда я пришел, Бориса Леонидовича еще не было. Кроме Ольги Всеволодовны и ее дочки Иры я увидел еще Ариадну Сергеевну – дочку Цветаевой. Мы успели тогда только обменяться как будто единообразно звучавшими фразами о том, что ради здоровья Бориса Леонидовича ему не нужно идти на заседание. Вскоре пришел он сам. В самом деле он плохо выглядел, был бледен (скорее всего, от волнения). Не очень уверенно он повторил, что хочет пойти сам и постараться все объяснить собравшимся. Из его слов было ясно, что это заседание и его будущее решение для него много значат. К писателям и к тем из них, кто должен был быть в тот день на правлении, он относился всерьез. Это были его товариши по литературе. Им он и хотел все объяснить. Он считал, что ему необходимо там присутствовать. Но чувствовал он себя настолько плохо, что совместными усилиями нам удалось его отговорить. Он согласился написать письмо в правление с изложением того, что намеревался там сказать. Он пошел в маленькую отдельную комнату, мы же остались сидеть в большой – столовой. Пока мы уговаривали Бориса Леонидовича не ходить в Союз, а он отнекивался и настаивал на своем, прошло время. Было уже около двенадцати дня – на этот час и было назначено заседание. Надо было позвонить в Союз писателей, предупредить, что Борис Леонидович не придет, но пришлет письмо. Телефон у Ольги Всеволодовны стоял в той маленькой комнате, куда Борис Леонидович пошел писать письмо. Чтобы не мешать ему, нужно было спуститься к соседям этажом ниже и позвонить от них. Я вызвался это сделать. Ольга Всеволодовна дала мне номер телефона, по которому нужно было звонить. Тогдашний главный комиссар при литературе, потом много лет ею заправлявший, Воронков, быстро подошел к телефону. Я объяснил ему, что по нездоровью Борис Леонидович не сможет быть на нынешнем заседании и что он пришлет письмо, я его привезу скоро. “А кто говорит?” – “Иван

Когда я вернулся от соседей Ольги Всеволодовны в ее квартиру, мы все вместе еще довольно долго ждали, пока Борис Леонидович выйдет из своего уединения с написанным письмом. Как он потом нам пояснил, у него отнял время Крученых, позвонивший как раз тогда, когда он начал писать письмо (к слову сказать, как мне потом рассказали, именно Ольге Всеволодовне как-то звонил Крученых, когда подошел Пастернак и прогудел: “Алеша, мне такое о тебе говорили, что я не могу сказать по телефону: мне сказали, что ты работаешь нельзя сказать где… ну, что ты работаешь у них… в органах, ну понимаешь, в НКВД-ГПУ”. То ли гипотетический факт его стукачества, то ли в самом деле беспокойство о Пастернаке были причиной того, что в то утро Крученых хотел узнать новости о нем, наткнулся на него самого и помешал писать письмо). Но и на обдумывание и писание письма нужно было много времени, оно было пространным – сколько помню, четыре больших страницы, исписанных размашистым почерком Бориса Леонидовича. К сожалению, в подавляющем большинстве публикаций, касавшихся “дела Пастернака”, текст этого письма долгое время не приводился. Напечатан он был значительно позже других, спустя десятилетия после смерти Пастернака. Единственный его подлинник, написанный Пастернаком наспех карандашом и отданный мной в тот день Воронкову, долго оставался в архивах Союза писателей и был широкой публике не известен. А ведь только это письмо, письмо Фурцевой, отданное загадочному фотографу, и посланная потом Нобелевскому комитету телеграмма с отказом от премии написаны самим Пастернаком и выражают его чувства в начале гонений. А во многих собраниях сочинений (кроме самых последних) и других изданиях чаще повторялись позднее написанные или переписанные другими людьми (в том числе и мной) тексты, лишь отредактированные и подписанные Пастернаком. Как и когда они писались – об этом речь пойдет дальше.

В том карандашном письме правлению Союза писателей Пастернак в присущей ему манере писал о несправедливости гонений и неизбежности последующего слишком позднего покаяния гонителей. Он прочитал нам это письмо в первоначальном его (несохранившемся) виде. Мне оно очень понравилось прямотой и смелостью. Все мы только сошлись на том, что лишней была фраза о дошедших до Пастернака толках, будто предполагаются и какие-то шествия по улицам с проклятиями (шествий потом не было – ограничились публикацией в газетах возмущенных писем читателей). С этими возражениями Пастернак согласился. Письмо было набросано карандашом. Это место и еще два-три других, где мы ему предлагали или подсказывали какие-то не менявшие общего смысла исправления, он тут же менял с помощью ластика, еще раз уединившись для этого в небольшой комнате.

ва”, Пастернак озабоченно воскликнул: “Да зачем же вы себя назвали?” Ариадна Сргеевна с присущей ей твердостью формулировок вмешалась: “Да потому что никто из нас не собирается от тебя отказываться, и Кома первый”. Я что-то промямлил, желая нейтрализовать риторическую торжественность ее замечания и свести на нет содержавшийся в ее словах намек на тяжесть ситуации, и без того хорошо ощущавшуюся Борисом Леонидовичем.Когда Борис Леонидович наконец кончил работать с письмом и вышел к нам, я в двух словах пересказал ему свой разговор с Воронковым. В том месте, где я дошел до “Иван

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату