спальном вагоне. Кончик папиросы тлел в темноте красноватым огоньком. Они ехали через мост, колеса застучали громче.
— Мост, — сказала женщина, — я всегда боюсь, что он провалится!
Да, подумал лейтенант, хорошо, если б он провалился. Теперь у него был один только выбор — между несчастьем внезапным и несчастьем медленно подкрадывающимся. Он неподвижно Сидел против фрау Тауссиг и при свете на мгновение озарявших купе станционных огней, мимо которых они мчались, видел, что ее бледное лицо побледнело еще больше. Он не мог выжать из себя ни единого слова. Ему показалось, что он должен поцеловать ее, вместо того чтобы говорить. Но он все время отодвигал этот обязательный поцелуй. 'После следующей станции', — говорил он себе. Вдруг фрау Тауссиг вытянула руку, пошарила ею в поисках предохранителя на двери и защелкнула его. Тротта склонился над ее рукою.
В этот час фрау фон Тауссиг любила лейтенанта с той же пылкостью, с какой десять лет назад любила лейтенанта Эвальда, на этом же перегоне, в этот же час и, кто знает, может быть, в этом же самом купе. Но улан стерся в ее памяти, как я те, кто был до и после него. Страсть бурным потоком пронеслась над воспоминаниями и смыла все их следы. Фрау Тауссиг звали Валерией, но сокращенно называли обычным в тех краях именем Валли. Это имя, нашептываемое ей в нежные минуты, каждый раз звучало по-новому. Сейчас этот юноша как бы вновь окрестил ее: она была ребенком (юным, как это имя). И все же, по привычке, фрау Тауссиг жалобно сказала, что она 'гораздо старше его', — замечание, которое она всегда осмеливалась произносить перед молодыми людьми; известная, безумно смелая предосторожность. Обычно это замечание открывало собой новую серию ласк. Все нежные слова, которыми она владела в совершенстве и которыми одарила уже многих мужчин, снова вспыхнули в ее памяти. Сейчас последует — как хорошо, к несчастью, она знала эту очередность — всегда одинаково звучащая просьба мужчины не говорить о возрасте и времени. Она знала, как мало значили эти просьбы — и… верила им. Она ждала. Но лейтенант Тротта молчал, упорный юноша. Она испугалась, что это молчание — приговор, и осторожно начала:
— Как ты думаешь, насколько я старше тебя?
Он не знал, что ответить. На такие вопросы не отвечают, да к тому же это его не интересовало. Он чувствовал быструю смену прохлады и огня на ее гладкой коже, резкие климатические изменения, относящиеся к загадочным явлениям любви.
— Я могла бы быть тебе матерью! — прошептала женщина. — Угадай же, сколько мне лет!
— Не знаю! — пробормотал несчастный.
— Сорок один! — сказала фрау Валли. Ей месяц назад исполнилось сорок два. Но некоторым женщинам сама природа не позволяет говорить правду, природа, пекущаяся о том, чтобы они не старели. Фрау фон Тауссиг была, пожалуй, слишком горда, чтобы скостить себе целых три года. Но украсть у правды один несчастный год? Это еще не кража!
— Ты лжешь! — сказал он наконец очень грубо, из вежливости. И она обняла его, подхваченная новой волной страсти и благодарности. Белые огни станций мчались мимо окна, освещали купе, озаряли ее бледное лицо и, казалось, вновь обнажали ее плечи. Лейтенант, как ребенок, лежал на ее груди. Она испытывала благодетельную, святую материнскую боль. Материнская любовь струилась в ее жилах и наполняла ее новой силой. Ей хотелось сделать добро своему возлюбленному, как собственному ребенку, словно лоно ее, теперь его принявшее, его породило.
— Дитя мое, дитя мое! — повторяла она. Она больше не боялась старости. Да, впервые в жизни благословляла она годы, отделявшие ее от лейтенанта. Когда утро, сияющее утро раннего лета, ворвалось в окна купе, она бесстрашно показала лейтенанту свое еще не подготовленное к дневному свету лицо. Правда, она немного принимала в расчет зарю. Окно, у которого она сидела, выходило на восток.
Лейтенанту Тротта весь мир казался иным. А поэтому он решил, что только теперь познал любовь, вернее, воплощение своих понятий о любви. На деле же он был только благодарен: насытившийся ребенок!
— В Вене мы будем вместе, не так ли?
'Милое дитя, милое дитя', — твердила про себя фрау Тауссиг. Она взглянула на него, преисполненная материнской гордости, словно была и ее заслуга в добродетелях, которыми он не обладал и которые она, как мать, ему приписывала.
Она подготовляла целый ряд маленьких празднеств. Как хорошо складывается, что они приезжают как раз в страстной четверг. Она раздобудет два места на трибуне. Она вместе с ним насладится зрелищем пестрого шествия, которое она любила, как и все австрийские женщины без различия сословий.
Она достала места на трибуну. Радостная и торжественная помпа парада сообщила и ей какой-то теплый и молодящий отсвет. С юных лет знала она, вероятно, не хуже, чем сам обер-гофмейстер, все законы, фазы и детали обряда, которыми отмечался день тела господня, подобно тому как старые меломаны знают все сцены любимых опер. Ее страсть к зрелищам на только не уменьшалась, но, напротив, возрастала от этого. В Карле Йозефе проснулись все давние детские и героические мечты, переполнявшие и осчастливливавшие его на балконе отчего дома под звуки марша Радецкого. Все пестрое великолепие старинной империи шествовало перед его глазами.
На солнце сияли светло-синие штаны пехотинцев. Как воплощенная серьезность баллистической науки, шли кофейно-коричневые артиллеристы, кроваво-красные фески горели на головах светло-синих босняков, точно маленькие праздничные огоньки, зажженные исламом в честь его величества. В черных лакированных каретах сидели кавалеры ордена Золотого руна и черные краснощекие муниципальные советники. За ними, как величественные бури, вблизи императора обуздывавшие свои порывы, реяли султаны лейб-гвардии. Наконец, над застывшей толпой, над марширующими солдатами, над пущенными мягкой рысью конями и бесшумно катящимися экипажами вознеслись, подготовленные торжественным генерал-маршем, звуки императорско-королевского гимна.
Он парил над головами толпы — мелодическое небо, балдахин из черно-желтых тканей. И сердце лейтенанта — медицинский абсурд! — забилось и замерло одновременно. Прорезав медлительные звуки гимна, взвились крики «ура» — светлые флажки среди тяжелых, украшенных гербами знамен. Перебирая ногами в такт музыке, выступал белый липпицкий конь, с величественным кокетством знаменитых лошадей императорско-королевского липпицкого коннозаводства. За ним с громким цокотом копыт проследовал полуэскадрон драгунов — изящный гром парада. Черно-золотые шлемы сверкали на солнце. Грянули резкие звуки фанфар, голоса радостных вестников: внимание, внимание — приближается старый император.
И император появился: восемь белых, как снег, коней везли его экипаж. Верхом на конях в расшитых золотом черных ливреях и в белых париках сидели придворные лакеи. Они выглядели как боги, а были только слугами полубогов. По обе стороны кареты ехали почетные лейб-гвардейцы — два австрийца в серебряных шлемах и два венгра с черно-желтыми барсовыми шкурами через плечо. Они напоминали стражей стен иерусалимских, стен священного города, королем которого считался Франц-Иосиф. На императоре был белоснежный мундир и каска с огромным султаном из зеленых перьев попугая. Перья эти мягко развевались по ветру. Император улыбался на все стороны. Улыбка озаряла его старческое лицо, словно маленькое солнце — им самим сотворенное. На соборе св. Стефана грянули колокола — римская церковь приветствовала Римского императора германской нации. Старый император вышел из экипажа легким упругим шагом, который прославляли все кадеты, поднялся на паперть и, словно простой смертный, под гул колоколов вошел в собор, Римский император германской нации.
Ни один лейтенант императорско-королевской армии не мог бы равнодушно смотреть на эту церемонию. А Карл Йозеф принадлежал к наиболее впечатлительным. Он видел золотое сияние, распространяемое процессией, и не слышал мрачного взмаха крыльев коршуна. Ибо над двуглавым орлом Габсбургов уже кружились коршуны — враждующие с ним братья…
Нет, мир не рушился, вопреки утверждениям Хойницкого. Карл Йозеф своими глазами видел, что он живет. По широкой Рингштрассе толпами шли горожане, радостно настроенные подданные его апостольского величества. Казалось, что все они принадлежат к его свите и что весь город — гигантские дворцовые угодья. У ворот древних дворцов стояли с жезлами привратники в ливреях — эти боги среди лакеев. Черные кареты на дутых шинах подъезжали к воротам. Кони копытами ласкали мостовую. Чиновники в черных цилиндрах, с шитыми золотом воротниками и узкими шпагами на боку, потные и торжественные, выходили из процессии. Имперские чиновники при шпагах, в черных треуголках и золотых воротниках, важные и вспотевшие, возвращались с церемонии. Беленькие школьницы с цветами в волосах, держа в