скамью в парке. Он принялся чертить тростью на песке какие-то бессмысленные линии и фигуры и как бы между прочим сказал:
— Я был у императора. Собственно, я не хотел тебе это говорить. Император лично уладил твое дело. Но больше ни слова об этом!
Карл Йозеф просунул свою руку под руку отца. Он снова ощущал его худую руку, как тогда, на вечерней прогулке в Вене. Больше он не отнимал руки. Они вместе поднялись и рука об руку пошли домой.
Фрейлейн Гиршвитц появилась в воскресных серых шелках. Узкая прядь волос ее высокой прически над лбом приобрела цвет ее праздничного платья. Она успела еще наспех приготовить праздничный обед: суп с лапшой, жареную говядину и вареники с вишнями.
Но окружной начальник не проронил ни слова по этому поводу. Казалось, что ему подан обычный шницель.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Через неделю Карл Йозеф расстался с отцом. Они обнялись в сенях, прежде чем сесть в экипаж. По мнению старого господина фон Тротта, нежности на перроне, при случайных свидетелях, были неуместны. Объятие было торопливое, как всегда, овеянное сыроватым воздухом сеней и прохладным дыханием каменных плит. Фрейлейн Гиршвитц уже ждала на балконе решительная и мужеподобная. Окружной начальник напрасно старался объяснить ей, что махать вслед отъезжающим излишне. Она считала это своей прямой обязанностью. Хотя никакого дождя не было, господин фон Тротта открыл зонтик. Легкие облака на небе казались ему достаточным основанием для этого. Таким образом, фрейлейн Гиршвитц со своего балкона не могла его видеть. Он не говорил ни слова! И только когда сын уже вошел в вагон, старик поднял руку с вытянутым указательным пальцем:
— Хорошо, если б ты мог оставить армию по болезни. Без уважительных причин из армии не выходят!
— Так точно, папа! — произнес лейтенант.
За минуту до отхода поезда окружной начальник ушел с перрона. Карл Йозеф видел, как он удалялся, выпрямив спину, с поднятым кверху сложенным зонтиком, похожим на обнаженную шпагу. Он не оборачивался, старый господин фон Тротта.
Карл Йозеф получил отставку.
— Что ты собираешься делать? — спрашивали его товарищи.
— У меня есть должность! — отвечал Тротта, и они умолкали.
Он осведомился об Онуфрии. В полковой канцелярии ему ответили, что денщик Колохин дезертировал.
Лейтенант Тротта отправился в гостиницу. Затем он стал медленно переодеваться. Сначала отстегнул саблю — оружие и символ чести. Этого момента он всегда боялся. И теперь был удивлен: никакого сожаления он не испытывал. На столе стояла бутылка «девяностоградусной», но ему даже не хотелось выпить. Хойницкий приехал за ним, внизу щелкнул его кнут, вот он уже вошел в комнату. Он уселся и стал смотреть на Карла Йозефа. На башне пробило три часа. Все сытые голоса лета врывались в открытое окно. Само лето призывало лейтенанта Тротта. Хойницкий, в светло-сером костюме и желтых сапогах, с кнутом в руке, казался посланцем этого лета. Лейтенант провел рукавом по матовым ножнам сабли, обнажил клинок, дохнул на него, протер носовым платком и положил оружие в футляр. Казалось, что он обряжает труп перед похоронами. Прежде чей пристегнуть футляр к чемодану он взвесил его на ладони. Потом присоединил к нему саблю Макса Деманта. Еще раз перечитал выцарапанную на сабле надпись: 'Оставь эту армию!' Теперь он оставлял ее…
Лягушки квакали, кузнечики стрекотали, внизу под окном ржали гнедые Хойницкого и слегка дергали легкую коляску; колеса и оси ее скрипели. Лейтенант стоял в расстегнутом мундире, потом он обернулся и сказал:
— Конец одной карьеры!
— Да, карьера кончена! — подтвердил Хойницкий. — Всем карьерам пришел конец!
Теперь Тротта снял мундир. Он распластал гимнастерку на столе, как их этому учили в кадетском корпусе. Потом сложил ее пополам, предварительно загнув жесткий воротник и рукава; и вот она уже превратилась в маленький сверточек. Сверху он положил аккуратно сложенные штаны. Потом надел серый штатский костюм; ремень, как последнюю память о своей военной карьере, он оставил на себе (обращаться с подтяжками он никак не мог научиться).
— Мой дед, — сказал он, — верно, тоже вот так сложил однажды свою военную оболочку.
— Возможно, — согласился Хойницкий.
Чемодан еще стоял открытым. 'Военная оболочка' лежала в нем, аккуратно сложенная. Пора было запирать чемодан. Внезапно лейтенант Тротта почувствовал боль, слезы комком подступили к горлу, он обернулся к Хойницкому и хотел что-то сказать. В семь лет он сделался воспитанником казенного учебного заведения, в десять — кадетом. Всю свою жизнь он был солдатом. И вот теперь нужно было похоронить и оплакать солдата Тротта. Покойника не опускают в могилу без плача. Хорошо, что здесь сидит Хойницкий.
— Давайте выпьем! — предложил последний. — Вы начинаете раскисать!
Они выпили. Затем Хойницкий встал и закрыл чемодан лейтенанта.
Сам Бродницер снес чемодан вниз.
— Вы были у меня хорошим постояльцем, господин барон! — сказал он. Со шляпой в руке Бродницер стоял у экипажа. Хойницкий уже держал вожжи. Тротта почувствовал внезапную нежность к Бродницеру.
'Всего хорошего!' — хотел он сказать. Но Хойницкий уже щелкнул языком, лошади, подняв головы и хвосты, тронули, и высокие легкие колеса с шуршаньем покатили по песчаной улице.
Они ехали вдоль болот, кишащих лягушками.
— Вот где вы будете жить! — сказал Хойницкий.
Это был небольшой домик, стоявший на опушке леса, с такими же зелеными ставнями, как в окружной управе. Здесь обитал Ян Степанюк, помощник лесничего, старый человек с длинными, свисающими усами из оксидированного серебра. Он двенадцать лет прослужил в армии и на родном ему военном языке величал Тротта 'господином лейтенантом'. Одет он был в домотканую холщовую рубашку с узеньким, вышитым сине-красными крестиками воротом. Ветер раздувал ее широкие рукава, и казалось, что у Степанюка вместо рук крылья.
Здесь остался лейтенант Тротта.
Он решил не встречаться ни с кем из прежних товарищей. При колеблющемся свете свечи, в своей бревенчатой комнатке, он писал письма отцу на желтоватой волокнистой бумаге — обращение в четырех пальцах расстояния от верхнего края, текст в двух пальцах от боковых полей. Все письма походили друг на друга, как служебные записки.
У него было мало работы. В большие, переплетенные в черно-зеленую клеенку книги он вносил имена поденщиков, размер жалованья, расходы на нужды гостей, живущих у Хойницкого. Он складывал цифры старательно, но неверно, составлял отчеты о состоянии птичьего двора, о поголовье свиного стада, о проданных или оставленных для домашнего потребления фруктах, о маленьком участке, на котором рос желтый хмель, о сушильне, ежегодно отдававшейся в аренду.
Теперь он начал вникать в язык этой страны. Он понимал то, что говорили крестьяне. Он торговался с рыжеволосыми евреями, уже начинавшими закупать дрова на зиму. Он узнал разницу в стоимости березы, сосны, ели, дуба, липы и клена. Он скряжничал. Так же как его дед, герой битвы при Сольферино, рыцарь правды, он узловатыми жесткими пальцами пересчитывал серебряные монеты, когда по четвергам ездил на базар закупать седла, хомуты, косы, шлифовальные камни, серпы, грабли и семена. Случайно завидя проходящего офицера, он опускал голову. Но эта предосторожность была излишней. Он был почти неузнаваем, так как усы его разрослись и он начал отпускать бороду. Повсюду уже шли приготовления к