— А по-моему, вы бузу разводите, — сказал ему мистер Кантор. — Давайте-ка не бузите и жмите отсюда, хорошо?
— Не-не-не, не сразу, — возразил итальянец. — Сперва мы вас угостим нашим полио. У нас-то он есть, а у вас нет, вот мы и поделимся маленько.
Пока шел разговор, он все время покачивался взад-вперед, с пятки на носок, показывая, что с ним шутки плохи. Наглая непринужденность, с какой он держал большие пальцы просунутыми в ременные петли штанов, не хуже, чем его взгляд, выражала презрение.
— Я заведующий этой спортплощадкой, — сказал мистер Кантор, показывая через плечо на нас, школьников. — И я бы вас попросил около нее не болтаться. Дел тут у вас никаких быть не может, и я вам по-хорошему говорю: уходите. Что скажете?
— А разве есть такой закон, что нельзя разносить полио, мистер заведующий?
— Полио — такая вещь, которой не балуются, ясно? И есть такой закон, что нельзя нарушать общественный порядок. Я могу, конечно, вызвать полицию, но лучше обойтись без этого. Ну так как: сами уйдете или позвать, чтобы нас доставили куда надо?
Тут вожак стаи, который был на добрые полфута выше мистера Кантора, шагнул вперед и харкнул на мостовую. В нескольких дюймах от носка спортивной туфли мистера Кантора на асфальт шлепнулся комок густой слюны.
— Как это понимать? — спросил мистер Кантор. Его голос все еще звучал спокойно, и, плотно скрестив руки на груди, он был воплощением незыблемости. Никакая айронбаундская шпана не одержит над ним победу и не приблизится к детям, вверенным его попечению.
— А я уже сказал, как это понимать. Мы разносим полио. Пусть ваши теперь попробуют, что это такое.
— Так, а ну-ка давай без этого: 'наши, ваши', — сказал мистер Кантор и, сделав один быстрый, рассерженный шаг вперед, оказался лицом к лицу с итальянцем — в считанных дюймах. — Даю тебе десять секунд, чтобы ты уехал отсюда со всей компанией.
Итальянец ухмыльнулся. С тех пор как он вылез из машины, ухмылка с его лица, можно сказать, и не сходила.
— А то что мне будет? — спросил он.
— Я уже сказал, что тебе будет. Позову полицейских, они вас выдворят и сделают так, что больше вы сюда не сунетесь.
Тут итальянец опять плюнул — на сей раз попало чуть сбоку от туфли мистера Кантора, и тогда мистер Кантор обратился к мальчику, который вообще-то ждал своей очереди отбивать, но теперь, как и мы все, молча наблюдал эту сцену мистер Кантор ставит на место десятерых итальянцев.
— Джерри, — сказал мистер Кантор, — сбегай-ка в мой кабинет и позвони в полицию. Скажи, звонишь по моему поручению. Пусть подъедут.
— Что они мне сделают, заарестуют меня, что ли? — спросил предводитель итальянцев. — Посадят за то, что я в Уикуэйике поплевал на драгоценный ваш тротуар? Он твои собственный, что ли, этот тротуар? А, очкарик?
Мистер Кантор ничего не ответил и просто продолжал стоять как вкопанный между мальчишками, которые прервали игру в софтбол на асфальтовом поле позади него, и парнями из двух машин, не уходившими с улицы возле спортплощадки и имевшими такой вид, словно каждый готов был мигом бросить сигарету, которую курил, и выхватить оружие. Но к тому времени, как Джерри вернулся из подвального кабинета мистера Кантора, откуда он, как и было велено, позвонил в полицию, зловещая компания уже погрузилась обратно в машины и уехала. Патруль подкатил всего через несколько минут, и мистер Кантор сообщил полицейским номера обоих автомобилей: он их запомнил, пока стоял. И лишь после того, как полиция уехала, мальчишки по нашу сторону забора начали высмеивать итальянцев.
Весь широкий участок тротуара, где тешились итальянцы, оказалось, был теперь заплеван: десятка два квадратных футов отвратительной жижи, которая выглядела идеальным рассадником болезни. Мистер Кантор послал двоих из нас в школьный подвал за парой ведер, велел наполнить их в комнате уборщика горячей водой с нашатырным спиртом и отмыть асфальт дочиста. Наблюдая за детьми, смывающими жижу, мистер Кантор вспомнил, как он, десятилетний, убирал из подсобки дедовой бакалейной лавки дохлую крысу, которую сам же и убил.
— Ничего такого страшного, сказал мальчикам мистер Кантор. — Больше они не явятся. Жизнь есть жизнь, чего вы хотите, — добавил он, повторяя излюбленную присказку деда, — в ней вечно что-нибудь да не так. — И возобновил игру.
На нас, видевших все со спортплощадки из — за сетчатого забора высотой в два этажа, отпор, который мистер Кантор дал итальянцам, произвел сильнейшее впечатление. С первого же дня в должности заведующего его уверенность, его решительность, его мышцы гиревика, энтузиазм, с которым он каждый день бок о бок с нами играл в софтбол, — все это и так сделало его любимцем завсегдатаев спортплощадки, но после случая с итальянцами он стал в наших глазах настоящим героем, кумиром, защитником, отважным старшим братом — особенно для тех, чьи настоящие старшие братья были на войне.
Но не прошло и недели, как двое из тех, кто был на площадке во время нашествия итальянцев, перестали появляться. Оба в одно и то же утро проснулись с высокой температурой и с онемевшей шеей, а к вечеру второго дня их руки и ноги сделались слабыми до беспомощности, им трудно стало дышать, и каждого на 'скорой' отвезли в больницу. Один из мальчиков, Херби Стаинмарк, был неуклюжий, добродушный увалень, восьмиклассник, которого из — за неатлетичности обычно ставили правым аутфилдером, чтобы его очередь брать биту была последняя, а другой, Алан Майклз, тоже из восьмого класса, наоборот, входил в пару-тройку лучших спортсменов площадки и потому ближе всех сошелся с мистером Кантором. Это были первые случаи полио в нашей округе, но за двое суток к ним прибавилось еще одиннадцать, и хотя никто из этих одиннадцати детей не был в тот день на спортплощадке, по округе разлетелась молва, что болезнь принесли в Уикуэйик итальянцы. Поскольку до той поры их часть города давала большинство случаев полио в Ньюарке, а в нашем районе заболевших не было, распространилось мнение, что итальянцы не шутили, что они действительно приехали в тот день заражать еврейских мальчишек и преуспели в этом.
Мать Бакки Кантора умерла при родах, и вырастил его дед с материнской стороны, который снимал жилье в двенадцатиквартирном доме на Баркли-стрит около нижней части Эйвон-авеню — в одном из беднейших районов города. Его отец, от которого он унаследовал близорукость, работал бухгалтером в большом универмаге в центре Ньюарка и был страстным любителем игры на скачках. Вскоре после смерти жены и рождения сына его посадили в тюрьму: оказалось, он с первого же рабочего дня присваивал и проигрывал деньги хозяина. Он просидел два года и после освобождения не стал возвращаться в Ньюарк. Мальчика, которого назвали Юджином, вместо отца учил уму-разуму дед — большой, медведеподобный, тяжко работающий бакалейщик, в лавку которого на Эйвон-авеню внук приходил помогать после школы и по субботам. Когда Юджину было пять, его папаша женился второй раз и нанял адвоката, чтобы забрать мальчика к себе и новой жене в Перт-Амбой, где он начал работать на судостроительном заводе. Дед не стал нанимать адвоката, а недолго думая поехал в Перт-Амбой, и там произошло выяснение отношений, во время которого дед будто бы пригрозил свернуть бывшему зятю шею, если тот посмеет каким-нибудь образом сунуться в Юджинову жизнь. С тех пор об отце Юджина не было ни слуху ни духу.
От перетаскивания ящиков с товаром в лавке деда у мальчика хорошо развились грудная клетка и руки, от бесконечной беготни по трем лестничным маршам в квартиру и обратно — ноги. И от деда с его бесстрашием он научился не дрейфить перед лицом любых неприятностей, включая факт рождения от человека, которого дед до самой смерти называл не иначе как 'темной личностью'. В детстве Юджин мечтал стать сильным, как дед, и видеть все без очков с толстыми линзами. Но с глазами у него было до того плохо, что, сняв очки перед сном, он с трудом различал немногие предметы мебели, стоявшие в его комнате. Его дед, который никогда много не раздумывал над невыгодами своего собственного положения, сказал огорченному восьмилетнему мальчику, впервые надевшему очки, что зрение у него теперь не хуже, чем у других. И на этом вопрос был исчерпан.
Бабушка Юджина была маленькая женщина с теплым, мягким характером: хороший, здоровый противовес деду. Она стойко переносила невзгоды, хотя при всяком упоминании об умершей родами двадцатилетней дочери не могла сдержать слез. Покупатели, приходившие в лавку, очень ее любили, а