просто-напросто глупое.
— Твой Бог, знаешь ли, мне стоит поперек горла, поэтому давай о Нем лучше не будем. Слишком Он подлый для меня. Слишком занят детоубийством.
— И это тоже чепуха! То, что ты заболел полио, не дает тебе права говорить нелепые вещи. Ты не можешь судить о Боге, ты не имеешь о Нем понятия! И никто не имеет, не может иметь! Ты не идиот, а ведешь себя по-идиотски. Ты не невежда, а говоришь невежественные вещи. Поступаешь как сумасшедший, а ведь ты не псих и никогда им не был. Ты совершенно нормальный человек. Нормальный, надежный, сильный, умный. Но это! Так пренебречь моей любовью, так пренебречь моей семьей — я отказываюсь участвовать в этом безумии!
Тут ее упорство дало слабину, и, закрыв лицо руками, она зарыдала. Больные и посетители, сидевшие на скамейках поблизости, и те, кого провозили в креслах-каталках по мощеной дорожке, не могли не обратить внимания на эту пару: пациент в инвалидном кресле и миниатюрная, миловидная, хорошо одетая молодая женщина, плачущая так открыто, так горько.
— Нет, у меня просто больше нет сил, — говорила она ему сквозь слезы. — Взяли бы тебя на войну, ты бы, может быть… ох, сама не знаю что. Ты бы, может быть, стал солдатом и превозмог это в себе, не знаю, как это назвать. Ну почему ты не веришь, что я тебя, именно тебя люблю — болен ты или здоров? Как ты не понимаешь, что, если ты от меня откажешься, это будет самое плохое для нас обоих? Потерять тебя для меня невыносимо, неужели до тебя это не доходит? Бакки, твоя жизнь станет намного проще, если ты позволишь этому быть. Ну как мне тебя убедить, что мы должны быть вместе? Не спасай меня, Бога ради. Сделай то, что мы собирались сделать, — женись на мне!
Но он не поддавался, как она ни плакала и каким искренним ни казался ее плач — даже ему. 'Женись на мне!' — и он мог сказать на это только одно: 'Я не поступлю так с тобой', и она могла сказать на это только одно:
Когда он закончил свой рассказ о последней встрече с Марсией, я спросил его: — Сильно вы обозлены после всего этого?
— Бог убил при родах мою мать. Бог сделал моим отцом вора. В моей молодости Бог заразил меня полиомиелитом, которым я, в свой черед, заразил дюжину детей, если не больше, — включая сестру Марсии, включая вас, по всей вероятности. Включая Дональда Каплоу. Он умер в 'железном легком' в страудсбергской больнице в августе сорок четвертого. Сильно ли я обозлен? А вы как думаете?
Он произнес это таким же едким тоном, как слова о том, что Бог когда-нибудь предаст Марсию и вонзит ей, как некогда ему, нож в спину.
— Не мне, — сказал я в ответ, — упрекать в чем-либо людей, молодых или старых, которые перенесли полио, испытывают горечь из-за неизлечимого увечья и не могут ее до конца преодолеть. Есть, само собой, тягостные мысли о том, что это навсегда. Но должно же, рано или поздно, появиться что-то еще. Вы говорили о Боге. Вы по-прежнему верите в этого Бога, которого сами же порицаете?
— Да. Кто-то ведь должен был сотворить все вокруг.
— Бог — великий преступник… — проговорил я. — Но если преступник у нас Бог, разве можете быть преступником еще и вы?
— Хорошо, допустим, это медицинская загадка.
Трудно сказать, что он имел в виду. Может быть, то, что он —
Моему атеистическому уму идея такого Бога показалась, безусловно, ничуть не более странной, чем вера миллиардов людей в другие божества; что до бунта Бакки против Него, этот бунт просто потому, на мой взгляд, был нелеп, что в нем не было нужды. Того, что эпидемия полио среди детей Уикуэйика и в лагере Индиан-Хилл была трагедией, Бакки не мог принять. Ему надо было преобразить трагедию в вину. Увидеть в случившемся некую необходимость. Была эпидемия — значит, надо найти причину. Почему? — спрашивает он. Почему? Почему? Бессмысленно, случайно, абсурдно, трагично — нет, этого ему недостаточно. Быстро размножающийся вирус — этого ему недостаточно. Он отчаянно ищет более глубокую подоплеку, этот мученик, этот маньяк 'почему', и находит искомое либо в Боге, либо в себе, либо в мистическом, таинственном и ужасном единстве этих двух губительных сил. Должен сказать, что, при всем моем сочувствии к человеку, чью жизнь испортило стечение бедственных обстоятельств, считаю это всего- навсего глупой заносчивостью — не заносчивостью воли или желания, а заносчивостью фантастической, детской религиозной интерпретации. Мы слыхали подобное раньше и наслушались уже вдоволь, пусть даже теперь это высказывал такой глубоко порядочный человек, как Бакки Кантор.
— А вы, Арни? — спросил он меня. — Вы совсем не обозлены?
— Я заболел, когда был еще мальчиком. Мне было двенадцать — почти вдвое меньше, чем вам. Без малого год пролежал в больнице. Я был самый старший в палате, вокруг лежали малыши, которые день и ночь плакали и кричали, потому что ужасно тосковали без близких, среди чужих лиц. Одиноко было не только им, конечно. Масса страха вокруг, масса отчаяния. И масса злой горечи — она росла вместе с ногами-палками. Ночами я не один год, лежа в постели, разговаривал со своими конечностями, шептал им: 'Шевелитесь! Шевелитесь!' Я пропустил год в начальной школе, поэтому вернулся уже не в свой класс, не к своим дружкам. А в старшей мне совсем было несладко. Девочки жалели меня, и только, ребята меня сторонились. Я вечно был вне игры и вечно куксился. Подростком сидеть вне игры — веселого мало. Я хотел ходить, как все. Я смотрел, как они, здоровые, играют в бейсбол после школы, и мне хотелось крикнуть: 'Я тоже имею право бегать!' Меня постоянно терзала мысль, что этого запросто могло бы и не случиться со мной. Был период, когда я не хотел ходить в школу вообще — не хотел целый день видеть, как выглядят нормальные ребята моего возраста и что они могут. Мне нужна была сущая мелочь: быть как все. Ну, вы знаете, каково это. 'Я никогда уже не стану таким, как раньше. Всю оставшуюся жизнь буду вот этим. Радости мне не видать'.
Бакки кивнул. Он, который, стоя на вышке для прыжков в Индиан-Хилле, почувствовал себя, пусть ненадолго, самым счастливым человеком на свете, он, который среди жуткой жары того заразного лета слушал, как Марсия Стайнберг пела ему из телефонной будки нежную колыбельную, прекрасно понимал, о чем я говорю.
Я рассказал ему про соседа по общежитию в колледже, от которого я на втором курсе сбежал в другую комнату:
— Когда я поступил в университет Ратгерса, меня на первом курсе поселили с другим евреем, тоже после полиомиелита. Так в те времена Ной составлял пары среди студентов. Физически сосед был в куда худшем состоянии, чем я, Карикатурно изувечен. Парень по фамилии Померанц. Блестящий стипендиат, школу закончил первым учеником, гений медицинских подготовительных курсов — и я не мог его вынести. Он с ума меня сводил. Не в силах был заткнуться. Не мог подавить всепоглощающий голод по прежнему,