А потом разбился самолет. При катастрофе в Ла-Гуардиа погибло пятьдесят восемь человек. Увидев в газете список жертв, мать насчитала там восемь еврейских фамилий (у бабушки получилось девять, но она приняла Миллер за еврейскую фамилию); и — раз погибло восемь евреев — сочла это «трагедией». В среду, когда в классе проводилась дискуссия на свободные темы, Оззи обратил внимание раввина Биндера на то, что «кое-кто из моих родственников» всегда и везде выискивает еврейские фамилии. Биндер начал толковать про культурную общность и всякую такую штуку, и вот тут-то Оззи встань и скажи, что его интересует другое. Раввин Биндер велел ему сесть, а Оззи возьми да и выпали: жаль, что не все пятьдесят восемь были евреями. Тогда его маму вызвали во второй раз.

— Биндер все повторял: Иисус — он историчный, ну а я все повторял свой вопрос. Ей-ей, Итци, он хотел выставить меня дураком.

— А дальше что?

— Дальше он давай разоряться: мол, я прикидываюсь наивняком, а на самом деле я штукарь, и пусть мама придет в школу — его терпению пришел конец. И он ни за что, будь на то его воля, не допустит меня к бар-мицве. Ну а потом, Итц, он заговорил, ну все равно как статуя бы заговорила — с расстановкой, замогильным голосом, — и сказал: мне, мол, следует подумать: подобает ли так говорить о Господе. Велел идти в его кабинет и подумать над своими словами. — Оззи придвинулся поближе к Итци. — Итц, я думал- думал, целый час думал, и теперь уверен: Бог мог так сделать.

* * *

Оззи собирался признаться маме в последнем проступке, как только она придет с работы. Но в тот вечер — на дворе стоял ноябрь — в пятницу рано стемнело, и мама, открыв дверь, сбросила пальто, мазнула Оззи губами по щеке и сразу прошла к кухонному столу — зажечь три желтых свечи: две в честь субботы, одну — памяти отца Оззи.

Кончив зажигать свечи, мама обычно медленно вела по воздуху руки к груди так, словно хотела увлечь за собой тех, кто застрял на половине пути. И глаза ее остеклевали от слез. Оззи помнил, что глаза ее остеклевали и тогда, когда отец был еще жив, так что причина была не в смерти отца. А в свечах, в их зажигании.

Когда мама поднесла разгоревшуюся спичку к незажженному фитилю субботней свечи, зазвонил телефон, и Оззи — он стоял в шаге от него — снял трубку и прижал к груди, чтобы заглушить голос.

У Оззи было такое ощущение, что, пока мать зажигает свечи, не то что говорить, а дышать надо стараться потише. Прижимая трубку к груди, Оззи смотрел, как мать увлекает за собой, кого бы она там ни увлекала, и чувствовал, как и его глаза остеклевают. Мать была располневшая, утомленная, поседевшая, кургузенькая, на ее посеревшей коже уже начали сказываться и бремя ответственности, и груз прошлого. Даже приодевшись, она никак не выглядела одной из избранных. Но, зажигая свечи, она выглядела куда лучше — выглядела женщиной, которой открылось, что Богу подвластно буквально все.

Еще несколько минут — и таинственный ритуал был закончен. Оззи повесил трубку, подошел к кухонному столу — мать накрывала стол на два прибора для трапезы из четырех блюд, как положено на шабат. Оззи сказал, что раввин Биндер вызывает ее на следующую среду, к половине пятого, и объяснил почему. И тут она в первый раз за всю их жизнь ударила Оззи по лицу.

Все время, пока он ел рубленую печенку и бульон, Оззи плакал; и ничего больше есть не стал.

* * *

В среду в самой большой из трех классных комнат синагоги раввин Марвин Биндер, рослый, осанистый, широкоплечий мужчина лет тридцати с густой жесткой шевелюрой, вынул из кармана часы — на них было уже четыре. На другом конце класса смотритель синагоги Яаков Блотник — ему пошел семьдесят второй год — что-то гугнивил, неспешно протирая большое окно: его не волновало, четыре сейчас или шесть, понедельник или среда. Для большинства учеников Яаков Блотник с его гугней, не говоря уж о темной курчавой бороде, смахивающем на клюв носе и плюс к тому вечной свите из двух кошек, был антиком, чужаком, ископаемым, они и побаивались его, и дерзили ему. Оззи стариковская гугня всегда казалась заунывной, диковатой молитвой, диковатой она казалась Оззи потому, что старый Блотник гугнивил без остановки уже много лет, и Оззи подозревал, что молитвы старик помнил, а о Боге напрочь забыл.

— Сейчас у нас будет дискуссия на свободную тему, — сказал раввин Биндер. — Вы можете говорить свободно обо всем, что имеет касательство к евреям, — религии, семье, политике, спорте…

Наступило молчание. Ветреный, пасмурный ноябрьский день клонился к вечеру, никакие мысли о бейсболе не шли в голову. Так что говорить о герое прошлых лет Хэнке Гринберге[52] никого не тянуло, отчего рамки дискуссии резко сузились.

К тому же раввин Биндер задал Оззи выволочку, и это тоже не могло не сузить ее рамки. Когда пришел черед Оззи читать вслух на иврите, раввин брюзгливо справился, почему он читает так медленно. Он не делает никаких успехов. Оззи сказал, что мог бы читать быстрее, но тогда он, скорее всего, перестанет понимать, о чем речь. Однако раввин стоял на своем, так что Оззи пришлось уступить — с задачей он справился блестяще, но посередине длинного абзаца прервался на полуслове, сказал, что решительно ничего не понял, и снова стал читать размеренно, в час по чайной ложке. Вот тут-то раввин и задал ему выволочку.

Вследствие чего, когда пришло время дискуссии на свободные темы, класс чувствовал себя не так уж свободно. И ответом на призыв раввина служила лишь гугня скудоумного Блотника.

— Неужели вам не хочется ничего обсудить? — снова спросил раввин Биндер и посмотрел на часы. — Неужели вам не о чем спросить, нечего сказать?

В третьем ряду послышался еле слышный шепот. Раввин велел Оззи встать и поделиться с классом своими бесценными мыслями.

Оззи встал.

— Я уже забыл, о чем думал, — сказал он и сел.

Раввин Биндер переместился на ряд ближе к Оззи — пристроился на краю парты Итци. Итци — он сидел, развалясь, — когда корпулентная фигура раввина оказалась у него чуть ли не под носом, подтянулся.

— Встань, Оскар, встань еще раз, — раввин Биндер был невозмутим, — и постарайся собраться с мыслями.

Оззи встал. Класс повернулся к нему: смотрел, как он — не слишком убедительно — трет лоб.

— Не могу я с ними собраться, — объяснил он и плюхнулся на место.

— Встать! — Раввин Биндер перебрался с парты Итци на парту прямо перед Оззи; когда раввин повернулся к Итци спиной, тот показал ему язык, ученики прыснули. Но раввину Биндеру было не до них: он решил раз и навсегда дать Оззи укорот, и не стал отвлекаться. — Встань, Оскар. О чем ты хотел спросить?

Оззи особо не ломал голову. Чтобы далеко не ходить, назвал первое, что пришло на ум.

— О религии.

— Вот как, ты таки вспомнил?

— Да.

— Ну и что же?

Загнанный в угол, Оззи брякнул наобум:

— Почему Он не может сделать все, что хочет?

Пока раввин Биндер готовил ответ, ответ, который заткнул бы рот Оззи, метра за три от него Итци поднял палец левой руки и недвусмысленно наставил его на спину раввина; класс грохнул.

Биндер быстро обернулся — узнать, в чем дело, и в разгар сумятицы Оззи крикнул Биндеру в спину то, что не посмел бы крикнуть в лицо. Крикнул громко, сдавленно, так, точно сдерживался целую неделю и лишь сейчас дал себе волю.

— Вы ничего не знаете! Ничего не знаете о Боге!

Раввин развернулся к Оззи:

— Что?

— Не знаете… не знаете…

— Проси прощения, Оскар, проси прощения! — грозно сказал раввин.

— Не знаете…

Раввин Биндер залепил Оззи оплеуху. Не исключено, что он всего-навсего хотел заткнуть ему рот, но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату