завладело какое-то чувство, чувство такой глубины, что для него не подыскивалось слов. С ним творилось что-то непостижимое. Он прислушался: слушать стон было не больно. А вот стонать так — больно или нет, гадал он. И сейчас же: услышать его, кроме звезд, было некому, попытался застонать. Да, больно. Но не от жужжания вроде того, как жужжит шмель, такое жужжание рождалось в глубине гортани, раздувало крылья носа. Боль причинял гул, уходивший вовнутрь. Он жалил и жалил изнутри, а стон от него становился еще пронзительнее. Оборачивался воплем, даже не воплем, а громкой, безумной песнью, завывал в колоннах, колыхал траву, длился и длился, пока странная фигура в шляпе не повернулась и не раскинула руки — в темноте она могла сойти за пугало.
Эли пустился бежать, и, когда добрался до машины, болела лишь шея там, где по ней, когда он увиливал от рук бородача, хлестанула ветка.
А на следующий день у него родился сын. Но родился он только после полудня, а до полудня еще много чего случилось.
Сначала, в половине десятого, зазвонил телефон. Эли вскочил — прошлой ночью он, толком не раздевшись, рухнул на диван — и сорвал трубку, из нее уже неслись вопли. Когда он прокричал в трубку «Алло, слушаю», он был уверен, что звонят из больницы, чуть ли не слышал ее запах.
— Эли, это Тед. Эли, он
— Кто одет?
— Да бородач. Одет по-людски. И костюм на нем — шик-блеск.
Упоминание о костюме, отодвинув все остальное, вмиг вернуло Эли к настоящему.
— Какого цвета костюм?
— Зеленого. Разгуливает себе в зеленом костюме — можно подумать, сегодня праздник. Эли, а сегодня что — еврейский праздник?
— Где он сейчас?
— Идет себе прямиком по Коуч-Хаус-роуд в твидовом костюме — и сам черт ему не брат. Эли, все сработало. Ты был прав.
— Поглядим.
— А что дальше?
— Поглядим.
Он сбросил исподнее, в котором спал, прошел в кухню, зажег горелку под кофейником. Когда кофе начал закипать, нагнулся над кофейником в надежде, что от пара тяжесть позади глазниц рассеется. Но пар не успел подействовать, как зазвонил телефон.
— Эли, это опять я, Тед. Эли, он обходит город, улицу за улицей. Можно подумать, осмотреть его хочет или что-то в этом роде. Мне звонил Арти, звонил Герб. А сейчас звонит Шерли: говорит, он прошел мимо нашего дома. Эли, выйди на крыльцо, сам увидишь.
Эли выглянул из окна. Дорога была видна только до поворота — и на ней никого.
— Эли, — разносился из трубки, свисавшей со столика, голос Теда.
Он потянулся повесить трубку и напоследок услышал: «Элитыеговидел?» Он натянул брюки, рубашку, те же, в которых ходил вчера, и, как был, босиком выскочил в палисадник. Так оно и есть — из-за поворота возникло видение: коричневая шляпа низко нахлобучена, зеленый пиджак топорщится горбом, рубашка рассупонена, галстук завязан так, что куцые концы стоят торчком, брюки падают складками на ботинки: черная шляпа прибавляла ему роста, он оказался ниже. Экипированный таким образом, он не шел, а семенил, шлемазл он и есть шлемазл. Обогнул поворот и при всей его чужеродности, а она витала в его бороде, сказывалась в движениях, на взгляд, он был свой. Чудак, пожалуй, но свой чудак. При виде Эли он не застонал, не заключил его в объятия. И все же, увидев его, остановился. Остановился и понес руку к шляпе. Хотел приложиться к тулье, но занес руку слишком высоко. И опустил — куда и следовало — на поля. Он мял, гнул поля и, наконец-то поприветствовав Эли, провел рукой по лицу, вмиг ощупал все черты — ни одной не пропустил. Его пальцы похлопали по глазам, пробежали по носу, обмахнули заросли на губе, затем укрылись в волосах, падавших на воротник. Эли понял его так: У
Телефон.
— Эли, это Шерли.
— Шерли, я его видел. — И повесил трубку.
Застыл — и долго сидел так. Солнце передвигалось от окна к окну. Пар от кофе пропитал дом. Зазвонил телефон, смолк и снова зазвонил. Приходили почтальон, посыльный из химчистки и из булочной, садовник, мороженщик, дама из Лиги женщин-избирательниц. Негритянка — она ратовала за какое-то странное движение, требующее пересмотра Акта о пищевых продуктах и лекарствах — барабанила в окна и в конце концов подсунула с полдюжины брошюрок под дверь черного хода. А Эли, так и не надев исподнего, все сидел во вчерашнем костюме. И не отзывался.
Учитывая, в каком он состоянии, просто удивительно, как до его слуха дошло, что у заднего хода что- то обрушилось. Он ушел было в кресло поглубже, но тут же брызнул туда, откуда послышался шум. У двери остановился — выждал. Ни звука — лишь шелестела мокрая листва на деревьях. За дверью, когда он в конце концов открыл ее, никого не оказалось. Он думал, что за ней стоит тот зеленый, в этой своей высоченной шляпе, загораживает дверной проем и только и ждет, чтобы впериться в него этими своими глазами. Но там никого не оказалось — лишь у ног Эли стояла коробка из «Бонвита», ее распирало — так туго она была набита. Веревкой ее не обвязали и крышка оттопыривалась.
Мысль эта до того обрадовала Эли, что ноги его удвоили скорость. Он метнулся, минуя недавно посаженную форзицию, через лужайку позади дома в надежде увидеть, как бородач мчит нагишом по дворам, перемахивая изгороди и заборы к себе, в свое прибежище. Груда бело-розовых камней вдали — Гарриет Надсон окрасила их накануне — ввела его в заблуждение. «Беги, — кричал он камням. — Ну, беги же…», но понял, что обознался, понял прежде всех, но, как он ни напрягал зрение, как ни изгибался, нигде не было видно трусовато удирающего мужчины примерно его габаритов с белой, белой, жутковато белой кожей (а уж тело у него, наверное, и вовсе белее белого!). Он, не спеша, вернулся к своей двери — его разбирало любопытство. И пока листва на деревьях посверкивала под легким ветерком, снял с коробки крышку. Поначалу он испытал шок — шок оттого, что свет тут же померк. Затмение — вот, что заключала в себе коробка. Однако вскоре стало видно, что чернота черноте рознь — и вот он уже различил лоснящуюся черноту подкладки, шершавую черноту брюк, тусклую черноту изношенных нитей и посредине — черный холм: шляпу. Он поднял коробку, внес в дом. Впервые в жизни он ощутил запах черноты — немного затхлый, немного кисловатый, немного застарелый, но ничего пагубного в нем не было. Так-то оно так, но все же он понес коробку на вытянутых руках и опустил ее на обеденный стол.
У них там, на горке, двадцать комнат, а они сваливают свое старье ко мне на порог! И что, спрашивается, мне с ним делать? Отдать благотворительным организациям? Да они не иначе как оттуда его и получили. Он поднял шляпу за поля, заглянул вовнутрь. Тулья гладкая, как яйцо, а поля только что не просвечивают. Но что делать со шляпой, если она у тебя в руках, как не надеть, и Эли водрузил шляпу на голову. Открыл дверь шкафа в холле, оглядел себя в большом зеркале. Под глазами мешки — не из-за шляпы ли? А может, он просто не выспался. Он опустил поля пониже, и они затенили рот. Теперь мешки под глазами распространились по всему лицу — стали лицом. Стоя перед зеркалом, он расстегнул рубашку, молнию на брюках и, сбросив одежду, разглядывал себя — каков он есть. Вид глупее-глупого — голый, а в шляпе, — но чего, собственно, он ожидал? В такой шляпе и подавно. Он вздохнул, но справиться с неодолимой слабостью, овладевшей его членами — а всё жуткий гнет чужой шляпы чужака, — не смог.