увидят защитника угнетенных с лицом идиота на горшке, с членом в руке, из которого брызжет на лампочку сперма. Стыд и срам! Отвратительный мальчик! Позор всей семьи! Да, да, я с отвращением вижу, как проснусь однажды в аду, прикованный навсегда к унитазу — так там истязают сладострастников.
— Добро пожаловать, классные парни, — сказал нам сам Вельзевул, когда на нас надели беленькие сорочки. — Вы многого добились, ребята, и по-настоящему отличились. Особенно ты, — покосился он на меня, сардонически подняв бровь. — Тебя уже в двенадцать лет приняли в старшие классы, ты был посланцем еврейской общины Ньюарка…
Но что это? Я его знаю, это не Вельзевул, это жирный У-ва-жа-е-мый рабби, рабби Воршоу, мой духовный наставник — от кого же еще так воняет «Пэл-Мэлом», у кого же еще такое идиотское произношение? И вообще — это не ад, а моя бар-мицва, я смиренно стою рядом с ним, весь потненький от волнения, и, хочу вам сказать, нахожу даже некое подлое удовольствие в этом обряде. «Ал-лекс-са-андр По-о-орт-но-ой! Ал-лекс-са-андр По-о-рт-но-ой!» — говорит он нараспев, превращая короткие слова в длинные, а длинные — в целые предложения, но, сказать по правде, сегодня это не раздражает меня, как обычно. Время в это солнечное субботнее утро течет так прекрасно, пока рабби, не спеша, почти по слогам, рассказывает моим родственникам и друзьям о моих добродетелях и достижениях. Давай, толстый, пой мне хвалу и не торопись, я могу простоять здесь хоть целый день.
— Преданный сын, любящий брат, фа-антастически способный студент, ненасытный читатель газет (он в курсе всех современных событий, он знает поименно всех членов Верховного суда и кабинета министров, а также имена всех лидеров большинства и оппозиции обеих палат Конгресса, а также имена председателей всех комитетов Конгресса), он поступил в Ви-куехик-хай, когда ему было двена-адца-ать лет! Его коэффициент интеллекта равняется ста пятидесяти восьми! И теперь, — рабби обращается к толпе, и я чувствую, как благоговейный трепет восхищения поднимается и окутывает меня, мне уже не покажется удивительным, если, когда он закончит, Александра Портного подхватят и понесут на руках вокруг синагоги подобно самой Торе. О, они медленно понесут меня по проходу между рядами, и все будут толкаться, пытаясь коснуться губами моего нового синего костюма, старцы будут пробиваться через толпу, пытаясь дотянуться до моих сверкающих туфель от «Лондон-Кэрактэр» — «Пропустите! Дайте мне потрогать его!» Когда я стану всемирно известным, они будут рассказывать своим внукам: «Да, мы были на бар-мицве председателя Верховного суда Александра Портного!»
— И теперь этот человек, на которого мы возложили столь высокую миссию, — продолжает рабби уже почему-то другим тоном, указывая прямо на меня, — этот проходимец с призванием сводника, с убеждениями жокея — ничего святого — шатается по ресторанам с длинноногой оторвой! С потаскухой бесстыжей в прозрачных чулках!
— Да хватит вам, Ува-ажа-а-аемый, я уже большой мальчик — оставьте вашу синагогичес-кую мораль. Сейчас она выглядит просто смешно. Если так вышло, что я предпочитаю красивых и сексуальных уродливым и фригидным, что в этом порочного? Зачем же сразу записывать меня в прожигатели жизни? За что приковывать к унитазу навеки? Только за то, что я люблю стильную девчонку?
— Любишь? Ты? Ее? Ха-ха-ха! Не любовь это, а себялюбие, вот как я это называю! Причем с большой буквы! Твое сердце — пустой холодильник! Твоя кровь заморожена кубиками! Меня удивляет, что ты не похрустываешь при ходьбе! А эта стильная девчонка — я могу спорить —
— Но, обождите, как же так? Ведь там, «У Хауарда Джонсона», я очень разволновался!
— Да брось ты! Это у тебя просто член встал!
— При чем тут член?
— Да при том, что это последняя часть твоего тела, которая еще способна реагировать на окружающих! Тебе же все и всегда были пофигу, вспомни, ты с первого класса думал только о себе! Кто ты, подумай, ты — форменный нытик — сплошной комок обид!
— Это совсем не так!
— Именно так! Это чистая правда! Чужие страдания для тебя ни черта не значат! Это ясно и слепому, приятель, и не прикидывайся, что ты думаешь иначе! «Полюбуйтесь, кого я имею — это же супермодель! Она мне дает совершенно бесплатно, а вам-то за это, паршивцы, небось, приходится каждый раз выкладывать по триста баксов! Здорово я устроился, ребята?». Признавайся, Портной, это баксы тебя возбуждают? Ну вот, а ты говоришь: любовь, любовь!
— Да вы что, «Нью-Йорк таймс» не читали? Вы разве не знаете, что я всю сознательную жизнь провел в борьбе за права обездоленных! Я пять лет бескорыстно боролся в рядах Американского Союза Защиты Гражданских Свобод! Я перед этим работал в комитете Конгресса! Я мог бы зарабатывать в два, в три раза больше, если бы был адвокатом! Но я не открыл свою практику! Я назначен сейчас — впрочем, вы не читаете газет, это вам ничего не скажет! — заместителем председателя Комиссии по правам человека Нью-Йорка и готовлю специальный доклад о дискриминации в операциях с недвижимостью!
— Не болтай! Какие права человека? Ты, по сути своей, и по жизни — пиздострадалец, вот ты кто! Ты — поэт онанизма! Ты — случай полной дегенерации! В этом плане ты всех превзошел — коэффициент сто пятьдесят восемь пошел на подтирку! Зачем ты, ловчила, в начальной школе перешагнул два класса?
— Не ваше дело!
— Папаша извел кучу денег на твой Антиох-колледж, от себя отрывал — а ты считаешь, что он во всем виноват, верно, Алекс? Все плохое в жизни от папы и мамы, а успехов ты добился сам! Какая неблагодарность! Тебе вообще нечем любить — у тебя просто нет сердца! Ты хочешь знать, почему тебя приковали к горшку в туалете? Я тебе отвечу, почему: это поэтическая справедливость! Теперь ты можешь мастурбировать до скончания веков! Давай, давай, заботливо дрочи свой маленький дум-дум, свой глупый поц — это же всегда было твоим любимым занятием!
Когда я нарядился в смокинг и заехал за Манки, она еще была в душе. Это где-то в районе новых восточных восьмидесятых, на последнем этаже огромного дома. Дверь в квартиру я нашел открытой, конечно, она ее оставила специально для меня, но я тут же пришел в ярость при мысли, что сюда мог зайти кто-нибудь посторонний. Я высказал ей свои опасения. Она высунулась из-за ширмы и прижалась к моей щеке мокрым лицом.
— А что им тут делать? У меня все деньги в банке, — сказала она.
— Мне это очень не нравится, — хмуро ответил я и стал ходить по гостиной, стараясь подавить раздражение.
На столе я увидел бумажку с каракулями и удивился: откуда тут мог появиться какой-то ребенок? Но, приглядевшись, понял, что это могла написать только Манки, — записка для горничной, хотя выглядела, скорее, как послание от горничной:
Почему я не верил своим глазам? Потому что Манки уже часть меня, а со мной такого не может быть?
Я перечитывал это раз за разом, и, как бывает с некоторыми текстами, каждое чтение открывало мне новые оттенки смысла и новые импликации, каждое чтение предрекало мне новые беды, которые не замедлят обрушиться на мою задницу. «Почему бы не бросить ее прямо сейчас? — думал я. — Куда я смотрел в этом самом Вермонте? Одно
А как меня достали ее звонки! Кто знал, что она будет трезвонить мне целыми днями? Представьте, я сижу у себя в кабинете, бедные родители несчастного ребенка рассказывают мне, как их отпрыска морят голодом в психиатрической больнице. Они обратились не в департамент здравоохранения, а ко мне, потому