Кайса («Была она в пестром платье в обтяжку, которое топорщилось на ней спереди и сзади, в крошечном кружевном фартуке») идет добавка: «…РУКИ У НЕЕ БЫЛИ ГОЛЫЕ, СДОБНЫЕ, И ГОЛУЮ СДОБНУЮ шею охватывало ожерелье из крупных деревянных бусин».
После оценки Глебски своего быстро прошедшего восторга на лыжной прогулке («Просто удивительно, как быстро проходят волны восторга. Грызть себя, уязвлять себя, нудить и зудеть можно часами и сутками, а восторг приходит — и тут же уходит, и ничего от него не остается») в рукописи тоже было продолжение: «…кроме неловкости, мокрой спины и дрожащих от миновавшего возбуждения мышц».
Нос дю Барнстокра описывается не только как «аристократический», но и как нос «феноменальной формы».
Одно из выражений лица, которые опробует Глебски перед выходом на обед, называлось им более детально: «простодушная готовность к РЕШИТЕЛЬНО любым знакомствам».
В рукописи после замечания Глебски, когда они со Сневаром сидят у камина и туда приходит жалующееся на одиночество и ночные страхи чадо («Черт возьми, Алекс — сказал я. — Вы хозяин или нет? Неужели нельзя приказать Кайсе провести ночь с бедной девушкой?»), было продолжение диалога:
— Гм… — сказал хозяин с сомнением, и мне почудилось, будто дитя хихикнуло.
— Или что-нибудь в этом роде… — добавил я с уже меньшим энтузиазмом.
А уже потом идут слова Брюн: «Эта идея мне нравится, — сказало дитя, оживившись. — Кайса — это как раз то, что надо. Кайса или что-нибудь в этом роде».
В очереди в душ Симонэ начинает рассказывать анекдот «про холостяка, который поселился у вдовы с тремя дочками». Затем появляется госпожа Мозес, и Симонэ прерывает рассказ. В рукописи об этом Глебски рассказывает более подробно: «С первой дочкой он разделался быстро, а об остальных мы, к счастью, так ничего и не узнали, потому что в холле объявилась госпожа Мозес…»
Во время игры в бильярд, когда Симонэ и Глебски обсуждают приехавших новичков, Симонэ рассказывает об Олафе: «Если бы вы видели, как он прижал Кайсу — прямо на кухне, среди кипящих кастрюль и скворчащих омлетов…» Почти то же самое о втором приехавшем, Хинкусе, рассказывает Брюн: «Ну а Кайсу тискать — это не по мне, — закончило чадо, торжествуя победу — Кайсой занимался этот ваш Хинкус». И далее по этому поводу замечание Глебски о Хинкусе: «Вот уж никогда бы не подумал… В чем душа держится, а туда же».
Когда Глебски проводит тайный обыск в номере у Хинкуса, то думает: «Пора было удирать».
Разговор Глебски с дю Банрстокром и чадом, когда они направляются в столовую, был описан более подробно. На замечание дю Барнстокра («Какой-то у вас озабоченный вид, инспектор») Глебски не только реагирует мысленно («Я посмотрел в его ясные старческие глаза, и мне вдруг пришло в голову, что всю историю с этими записками устроил он. На секунду меня охватило холодное бешенство, мне захотелось затопать ногами и заорать: «Оставьте меня в покое! Дайте мне спокойно кататься на лыжах!» Но я, конечно, сдержался»), но и отвечает:
— Нисколько, — сказал я бодро. — Просто меня заботит перспектива введения в организм эдельвейсовой настойки.
— Мы будем есть или мы будем торчать здесь в дверях до ночи? — раздраженно спросило чадо.
— Да-да, дитя мое, мы, конечно, будем обедать, — откликнулся дю Барнстокр, и мы вошли в столовую.
Когда Симонэ клянется, что не убивал госпожу Мозес, он сбивчиво бормочет: «Ведь должны же быть мотивы… Никто же не убивает просто так… Конечно, существуют садисты, но они ведь сумасшедшие…» Здесь в рукописи продолжение монолога: «…а я… Правда, врачи… Но вы сами понимаете, нервное переутомление, чувственные удовольствия… Это же совсем, совсем другое!..»
Когда Мозес высказывает все свои претензии к отелю, к хозяину отеля, к проживающим в отеле и к полиции, он добавляет: …этот сброд с полицией во главе, КОТОРЫЙ ТОЛОКСЯ ПО МОЕЙ ТЕРРИТОРИИ».
Когда Глебски беседует с чадом, последнее не так быстро прекращает вопросы о дяде: Чадо помотало головой.
— Ничего не понимаю. При чем здесь Олаф? Что с дядей?
— Дядя спит. Дядя жив и здоров. Когда и где вы в последний раз виделись с Олафом?
— Да вы же сказали, что дяде плохо!
— Я ошибся! Когда и где вы в последний раз виделись с Олафом?
В черновике чадо позволяет себе грубости, говоря Глебски: Хрен с вами». И потом, рассказывая о вечеринке, называет Глебски не «пьяным инспектором», а «в дрезину бухим инспектором», далее — более подробно и тоже с хамовитостью:
Тут, на мое счастье, — продолжало чадо злорадно, — подплывает Мозесиха и хищно тащит инспектора танцевать. Они пляшут, а я смотрю, и все это похоже на портовый кабак в Гамбурге. Потом он хватает Мозесиху пониже спины и волочит за портьеру, и это уже похоже на совсем другое заведение в том же Гамбурге. Смотрю я на эту портьеру и думаю: чем же это и там занимаются? И стало мне инспектора жалко, потому парень он, в общем, неплохой, просто пить не умеет, а старый Мозес тоже уже хищно поглядывает на ту же портьеру.
Тогда я встаю и приглашаю Мозесиху на пляс, причем инспектор рад-радешенек — видно, что за портьерой он протрезвел… И то сказать, лапались они там, наверное, минут двадцать…
<…>
— Ну, пляшу я с Мозесихой, она ко мне хищно прижимается — та еще шлюха, между прочим, ей все равно — кто, лишь бы не Мозес — и тут у нее что-то лопается в туалете. Ах, говорит она, пардон, у меня авария. Ну, мне плевать, она со своей аварией уплывает в коридор, а на меня набегает Олаф…
<…>
— Значит, госпожа Мозес вышла в коридор?
— Ну, я не знаю, в коридор, или к себе пошла, или в пустой номер — там рядом два пустых номера… Я же не знаю, какая у нее была авария, может быть, вы ей за портьерой весь корсет разнесли…
— Вы не должны говорить такие вещи, Брюн, — строго сказал я.
— Ну ладно, ну не буду… Дальше рассказывать?
Глебски в рукописи тоже выглядит более грубым. Обращаясь к Симонэ, он говорит: «Какие вам тут, в задницу, адвокаты?» и «Вы были пьяны, ошиблись дверью и вместо прекрасной возлюбленной обняли хладный каркас ее супруга». Думая о Мозесе, Глебски называет его не «алкоголиком Мозесом», а «хреном Мозесом, который разваливается от пьянства». И об убийце Олафа: «Теперь уж ничего больше не остается, кроме Карлсона с пропеллером В ЗАДНИЦЕ». «Кайса глупа», — думает Глебски в изданиях, в рукописи: «Кайса — дура». О смехе Симонэ тоже более грубо: «Симонэ заржал, словно дворняга загавкала».
О Симонэ, который преобразился после разговора с инопланетянином Мозесом, Глебски думает так: «Куда девался унылый шалун, еще вчера беспечно бегавший по стенам?» В рукописи более обстоятельно: не только «бегавший по стенам», но и «тискавший Кайсу». После рассказа Симонэ об инопланетянах Глебски говорит: «Я вас слушал даже с интересом. И обязательно расскажу своим детям эту вашу побасенку. Но дело не в этом». А после попытки Симонэ оправдать Мозеса («Он не ведал, что творил!»), Глебски заявляет: «А на мой взгляд он давно уже совершеннолетний, чтобы понимать, что к чему».
Слегка хамит Глебски даже дю Барнстокру. Говоря ему: „Дети растут, дю Барнстокр. Все дети“, — он добавляет: „…даже дети покойников“.
Луарвик, после разговора с Мозесом, рассказывал о себе не только то, что он эмигрант, но и:
— Откуда вы сюда приехали? Из какого города?
— Из города рядом. Не знаю названия. Меня проводили.
— Кто?