— Небось устали?
— Я привычный…
— Пошли почайкуем.
Землянка была обычной, с нарами по обе стороны от входа. Сейчас почти все нары были заняты — люди отдыхали после недавнего боя. Отдых этот проходил в делах самых что ни на есть будничных: в латании гимнастерок, в починке сапог или чтении затрепанной книжки.
В конце землянки, за столом, где стояли лампа-десятилинейка, котелки, по-видимому с кашей, да железные кружки с чаем, сидели человек десять-двенадцать. Двое резко отличались от остальных: лампа освещала их измученные и изможденные лица. Бритва давно не касалась щек, но и бороды еще не отросли, как у здешних. На них были старые, местами рваные гимнастерки, поверх которых новенькие ватники, полученные, конечно, уже тут, у партизан.
— Вот этих у немцев отбили, когда налет на машину делали. Один Гордеевым назвался, другой — Ненароковым, — сказал Шагин.
Ненароков рассказывал:
— Ну, а кормят там как — сами знаете: чтоб не померли сразу, но и не прожили больше года, — через год, видать, дорогу уже достроить должны.
Он замолчал, потому что у стола задвигались, выкраивая местечко для Шагина и Лаврова. Те присели, и кто-то спросил:
— Чайку с дорожки или?.. Каша у нас отменная нынче.
— Я по утрам чай люблю. — Лавров подвинул к себе кружку.
После паузы заговорил Гордеев. Он здорово окал, что сразу выдавало в нем волгаря.
— Лагерь-то наш сложный. Даже не лагерь — школа скорее. Говорят, она абверу принадлежит — разведке армейской. Таких, как наш, — два барака. Это предбанник, что ли. Отсюда или в ров, или, если согласишься, в соловьи.
— Ты понятней объясняй… — перебил его Ненароков.
— Ничего, ничего, — сказал Лавров. — И так все понятно.
— Соловьи — это так батальон называется. По-немецки — «нахтигаль». Они там этих соловьев формируют, — продолжал Гордеев.
— Только мы их и не видели, — опять вмешался Ненароков. — Разве издали, через проволоку — пять рядов.
— В наш-то барак по прежней специальности вроде подбирали, — вновь заокал Гордеев. — Все к химии, к нефти, к бензину отношение имели — летчики, мотористы, лаборанты, нефтяники. Потому, конечно, из Баку народ есть, из Грозного. Люди хорошие, вот только один…
Ненароков добавил:
— Юлит он… юлит… Но то, что предатель, — ясное дело. Только за него один все заступается… Комиссар… Седой…
Гордеев с Ненароковым продолжали рассказывать…
Четыреста стояли на насыпи.
Слева была станция, справа — ров-могила для тех, кого сегодня поволокут из строя.
Гауптман шел вдоль шеренг в сопровождении переводчика. Через равные промежутки — видно, гауптман про себя считал шаги — он останавливался и бормотал что-то, грассируя. Переводчик подхватывал, и летели фразы, леденящие душу не только ужасной сутью своей, но тем, что стали обыденностью:
— Политкомиссары, евреи, коммунисты — шаг вперед!
Шеренги не шевелились. Они застыли, будто в кино неожиданно остановился кадр.
Полковник хладнокровно взирал на все это со стороны, оставаясь к происходящему абсолютно индифферентным. Время от времени он поднимал к глазам бинокль, цепко держа его в правой руке, левая была занята стеком — им полковник постукивал по высокому сапогу.
Солдаты вытащили из строя высокого чернявого парня. Был он яростен и еще силен, этот парень лет двадцати трех, а потому отчаянно сопротивлялся. Солдату надоела возня с ним, и он вскинул автомат. Но полковник уже спешил к месту, где возник конфликт. Оказавшись рядом с автоматчиком, он ударил стеком по стволу.
Солдат оторопело открыл рот.
— Где родился? — спросил полковник у парня.
Тот молчал, тяжело дыша после схватки и ненавидяще глядя на полковника. Полковник спокойно выдержал этот взгляд и спросил:
— Тюрк дилини билярсян?
— Я не знаю по-турецки, только несколько слов, — ответил парень. Видимо, до него дошло, что полковник если и не спас его совсем, то уж, во всяком случае, отсрочил конец.
— Марш в строй! — Это уже была команда. Парень отступил в свою шеренгу, а полковник, обернувшись к гауптману, который, как и все остальные, ровно ничего не понял в разыгравшейся сцене, сказал:
— С таким знанием этнографии вы перестреляете всех… А рейху нужны дороги. Их должен кто-то строить… «Этнограф»… — Он явно обрадовался придуманному прозвищу и, постукивая стеком по голенищу, пошел к станции.
Две дощатые тропинки, каждая метров триста длиной, начинались у отвала, откуда пленные брали грунт, и заканчивались там, где уже высилась насыпь — по одной тропинке к ней доставляли грунт, по другой возвращались порожняком.
Автоматчики кричали с вышек:
— Быстрее, быстрее!
Дойдя до места, где ссыпали грунт, Гаджи с огромным усилием перевернул тачку, достал кусочек бумаги, выгреб из кармана махорочные крошки и свернул цигарку.
— Брось! — рявкнул конвоир. Но поскольку Гаджи не обратил на окрик никакого внимания, он подскочил к нему. — Курить потом. Сейчас — работать. Быстро, быстро!
Ненароков и Гордеев, шедшие с носилками навстречу Гаджи, видели начало этой сцены. Окрик конвоира не был им слышен, потому Ненароков сказал напарнику:
— И курить ему разрешают…
— Да, — вздохнул Гордеев.
Гаджи понимал, что разговор идет именно о нем, и демонстративно нарушал здешний порядок.
— Порядок необходимо уважать, — полковник внезапно возник перед Гаджи. — Это долг каждого пленного. У нас курят после работы. Тебе это объясняли?
Гордеев и Ненароков остановились, как и другие, ожидая, что произойдет. Гаджи не столько увидел это, сколько почувствовал, вновь глубоко затянулся цигаркой и, сложив губы трубочкой, засвистел какой-то мотив: он явно лез на рожон.
— Что это за мелодия? — очень спокойно спросил полковник.
— Страна Баха не знает Гаджибекова?
— Ты музыкант? — опять спросил полковник. И потом, не ожидая ответа: — Я тоже учился музыке.
Он повернулся к подбежавшему офицеру конвоя, хотя продолжал говорить с Гаджи:
— А музыкант не должен целый день толкать тачку… Музыкант должен… — он хмыкнул — … заниматься музыкой.
И скомандовал:
— Доставлять ко мне ежедневно к шестнадцати.
Пленные продолжали наблюдать за этой сценой.
— Работать! Всем работать! — неслось с вышек.
Полковник пошел прочь, а Гаджи, так и не бросив цигарки, покатил дальше свою тачку.
— Вот еще одно доказательство, — сказал волжанину Ненароков.