этих свидетельств со стороны Голубинского, им приходится дать решительный «отвод» в спорном вопросе. Татищев был историк старого времени, когда не казалось особенно противным правилам научной этики смешивать свои личные мнения и догадки с объективными документальными данными. Поэтому он наполнил свою историю массой произвольных измышлений и субъективных догадок, составленных на основании каких-нибудь незначительных намеков летописей. Как представитель вольнодумной эпохи Петровских реформ, он руководился при этом тенденциозными целями. В частности, в вопросе о просвещении он старался показать, на основании истории, просветительные заботы светской княжеской власти, и, наоборот, неблагосклонное отношение к наукам духовного сословия. Например, в летописи под 1080 г. о дочери Ярослава Анне сказано: «совокупивши черноризицы многи, пребывала с ними по монастырскому чину». У Татищева это известие получает такой вид: «собравши младых девиц, неколико обучала их писанию, також ремеслам, пению, швению и иным полезным им знаниям». Что это женское учебное заведение, вместо монастыря, сочинено Татищевым, с целью тенденциозного поучения современников, видно из добавления, каким он сопровождает свое сообщение: «достойна сия Анна великая и достохвальная именована быти, и дай Бог, чтоб мы такую Анну еще иметь могли». Если летопись под 1093 г. по поводу смерти Всеволода Ярославича говорит: «излиха же любяше черноризцы и подаянье требоваше им», то у Татищева это значит: «много в монастыри и церкви на училища подаянья давал», потому что для приверженца петровских реформ жертвы на монастыри и церкви помимо просветительных целей казались совсем непочтенными поступками. О Константине Всеволодовиче Ростовском Лаврентьевская Летопись сообщает, что он «часто чтяше книги с прилежанием, заповедуя и детям своим книжного поучения слушать» и что, одаренный от Бога мудростью Соломоновой, он «всех умудрял телесными и духовными беседами». У Татищева это изображается так: «великий был охотник к чтению книг и научен был многим наукам; того ради имел при себе и людей ученых, многие древние книги греческие ценою высокою купил и велел переводить на русский язык. Многие дела древних князей собрал и сам писал, також и другие с ним трудились»; «он имел одних греческих книг более 1000, которые частью покупал, частью патриархи, ведая его любомудрие, в дар присылали». О князе Романе Ростилавиче Смоленском (1180 г.) летопись говорит только, что он был «всею добродетелью украшен, страха Божия наполнен, нищия милуя, монастыри набдя». Но так как для Татищева «добродетель» прежде всего заключалась в учености и «набдение монастырей» имело смысл только при их просветительной деятельности, то он и переделал это краткое летописное известие по своему вкусу. Получилось — «что Роман Ростиславович был вельми учен всяких наук» и «к учению многих людей понуждал, устрояя на то училища и учителей, греков и латинистов своею казною содержал и не хотел иметь священников неученых».
Устранив свидетельства Татищева, мы однако не обязаны еще буквально соглашаться с пессимистическим воззрением Голубинского. Он совершенно прав, когда критикует устарелые аргументы оптимистов. Как на причину исчезновения существовавшего у нас школьного просвещения те ссылались на княжеские усобицы и на монгольское иго. Голубинский предлагает только дать себе ясный отчет, каким это образом удельные войны могли уничтожить просвещение, чтобы убедиться, что эта ссылка — плод недомыслия. Против второго основания он возражает указанием на Новгород, не тронутый татарами и однако не сохранивший никаких следов школьной образованности. Наконец, Голубинский борется с своими противниками общим встречным вопросом: куда могло бесследно исчезнуть такое сложное и глубокое явление, как школьное просвещение, если оно было в до-монгольской Руси? Но этот же вопрос может быть обращен и против него самого, против крайностей его собственного взгляда. Ведь он предполагает, что первому поколению русских бояр, хотя бы небольшому количеству, после крещения Владимиром сообщено было настоящее просвещение. Куда же оно могло исчезнуть так быстро и так бесследно, если, по его мнению, во все последующее время киевского периода у нас была одна грамотность? Куда девалась и бесследно рассеялась вызванная Владимиром плеяда греческих учителей? Это был бы неестественный saltus histоriеns. Его и на самом деле не было. Следы первоначального, введенного Владимиром систематического школьного образования, очень заметны и несомненны в первой половине киевского периода. Не все княжеские и боярские дети были ленивы, бездарны, не все, с другой стороны, греки- учителя покинули русскую страну и уехали домой; были лица, усвоившие греческую школьную науку; были и учителя, оставившие по себе преемников по профессии. Только этим мы и можем объяснить себе появление в до-монгольскую эпоху у нас таких сравнительно совершенных в формальном отношении литературных произведений, каких не имеем за все московское время. Такие произведения, как «Слово о законе и благодати» митр. Иллариона, «Слово о полку Игореве», Слова и молитвы Кирилла Туровского, Голубинский определенно и последовательно называет «исключениями». Но зачем же примиряться с такой замечательной вереницей исключений, если есть возможность объяснить их естественную историческую законность? Очевидно, постепенно слабевшее после времен св. Владимира, школьное просвещение и учителя-греки все-таки еще кое-где существовали и приносили соответствующие плоды. Митр. Илларион, написавший такое в высокой степени совершенное ораторское произведение, могущее с успехом конкурировать с лучшими речами Филарета, Иннокентия, Никанора, несомненно получил полное грамматическое, диалектическое и богословское образование у первых учителей греков, потому что, вероятно, был знатного происхождения (чем может быть и объясняется отчасти его необычайное возведение в митрополиты). О Ярославе Владимировиче известно, что он знал греческий язык и сам делал с него переводы: «Ярослав же любим бе книгам и прилежа им почитая е часто в нощи и в дне и собра писце многы и прекладаше (единств. число, т. е. относится к Ярославу) от Грек на словеньское письмо и списаша книгы многы». Сын его Всеволод — отец Владимира Мономаха «дома седя пять язык умеяше». Сам Владимир Мономах доказывает сыновьям необходимость знания иностранных языков, «в том бо», говорит он, «честь есть от инех земель». Можно сказать даже более: знание языков, при тогдашних сравнительно широких сношениях с другими народами, требовалось не только честью русского княжеского звания, но было и в значительной степени прямой необходимостью. И среди князей, служилых и торговых людей были несомненно знавшие иностранные языки. Мы достоверно знаем это относительно князей смоленских. Они находились в постоянных политических, торговых и даже родственных отношениях с прибалтийскими немцами и другими прибалтийскими народностями. Поэтому они и их бояре знали языки латинский и немецкий, подтверждением чему может служить смоленская «торговая правда» или торговый договор смольнян с рижанами XIII в., написанный на двух языках — латинском и немецком: подписавшие его люди должны были понимать, что они подписывают. Есть и другие признаки знания смольнянами немецкого языка. Одно сравнительно недавно открытое литературное произведение до-монгольского времени убеждает нас в том, что в Смоленске, равно как и в Киеве, русские книжники знали и язык греческий. Следовательно, учителя греческого языка и связанной с ним литературы еще долгое время после кн. Владимира существовали в больших и богатых городах, и, таким образом, догадки Татищева относительно учителей греков и латинистов в Смоленске подтверждаются.
Под новооткрытым памятником мы разумеем послание митроп. Климента Смолятича к смоленскому пресвитеру Фоме, независимо друг от друга найденное и одновременно в 1892 г., но в разных местах, изданное Н. К. Никольским и Хр. М. Лопаревым. Климент писал какое-то послание к Ростиславу Смоленскому (может быть по вопросу о законности своего поставления) и в нем каким-то образом задел образованного смоленского священника, близкого к князю, Фому. Фома не утерпел и написал Клименту объяснительное письмо. Ответом на это письмо и служит новооткрытое послание Климента. Фома упрекал Климента в приверженности к аллегорическому методу толкования писания, видел в этом ненужное философское тщеславие, сам стоял за буквальное, простое понимание и изложение богословских истин и ссылался в свидетельство своей правоты на авторитет известного Клименту образованного смоленского инока Григория. Климент признает нравственный авторитет Григория, признает его знакомство с школьной греческой мудростью, но говорит, что и за его спиной стоит целое школьное греческое направление и целая группа киевских книжников, знающих греческий язык. «Поминаю же», пишет Фоме, «паки реченнаго тобою учителя Григория, его же и свята рекл не стыжуся, но не судя его хошу рещи, но истиньствуя. Григорий знал алфу, якоже и ты, и виту, подобно и всю К и Д (24) словес грамоту, а слышиши ты ю у мене мужи им же есмь самовидец, иже может един рещи алфу, не реку на сто или двести или триста или четыреста, а виту такоже». Голубинский не хочет видеть в этом свидетельства о знании русскими греческого языка. Он предполагает, что греческими именами ???? ???? и т. д. назывались славянские буквы и что знать альфу и виту на сто, на двести и т. д., значит уметь читать азбучные упражнения, или
