– Твое мнение, Элизабет, волнует меня больше, чем мнение любого из присутствовавших – даже Соссюра.
– Это почему же? Я ведь не одна из твоих светил.
– Знаю, я вел себя несколько высокомерно. Я обнаружил, что когда веду себя так, будто меня не интересует ничье мнение, даже научных светил – а может, даже их мнение, – это помогает мне сосредоточиться. Но я понимаю, что в конце концов должен услышать, как воспринимают мою работу в обществе более широком, чем общество профессоров и докторов. Ты – лучшая в том обществе. Я хотел бы знать, что думаешь ты.
– Буду откровенна, я считаю твою демонстрацию чудовищной.
– Тем не менее ты оставалась до конца – и, если не ошибаюсь, следила за показом с таким же интересом, как все остальные.
– Да. Признаюсь, мне было любопытно. Любопытно узнать, чем ты так сосредоточенно занимался в Ингольштадте. Вижу, ты по-прежнему стремишься создать расу счастливых и прекрасных людей.
– Как претенциозно это звучит!
– Это твои собственные слова.
– Неужели? Я так часто увлекался – когда был мальчишкой.
– То же самое чувствуется и в твоих письмах. Твое честолюбие не стало меньше. Но теперь за ним стоит знание. Молюсь, чтобы ты использовал свое могущество во благо.
– Пока еще моего могущества хватает лишь на пустые фокусы в гостиной, вроде тех, какие ты видела. И которые, как я узнал сегодня, не убеждают скептиков. Ты видела их снисходительность. Они воспринимают меня чуть ли не как студента.
Мы надолго замолчали. От нервного напряжения, от усилий не поддаться, выдержать, ожить и открыть ему свое сердце у меня кружилась голова. В глубокой тишине я ощущала, с каким усилием сдвигаются с места звезды по мере того, как колесо ночи поворачивает на утро. Представляет ли он, как отчаянно борются во мне печаль и любовь, – этот мужчина, который научил меня столь многому из того, что я знаю о печали и о любви?
– Есть вещи, о которых нам надо было бы поговорить, – прервал он наконец молчание.
– Поговорить? Что мы успеем сказать в последнюю ночь перед тем, как ты уедешь неизвестно куда, неизвестно зачем?
– Тебя совершенно не должно волновать, куда и зачем.
Мне хотелось сказать: «О, Виктор! Все твои занятия, чувства, мечты, твои страдания и радости – все меня волнует.
– Нам всей жизни не хватит для разговора, не то что этих несчастных нескольких часов, оставшихся у тебя после разговора с отцом о деньгах. Этого времени хватит разве на то, чтобы тебе притвориться раскаявшимся, а мне изобразить прощение.
– У меня в мыслях не было раскаиваться.
– Тогда, возможно, мне – раскаиваться, а тебе – прощать. Меня часто мучает мысль, что я плохо повлияла на твою жизнь и моя озлобленность угнетала тебя. Думаю, многое из того, что ты совершил, продиктовано желанием оправдать себя в моих глазах.
– Я вернусь через несколько месяцев, надеюсь на это. К тому времени выяснится, что меня ждет: провал или успех. Тогда ты узнаешь все. Обещаю. Согласна ли ты ждать?
– Разве у меня есть выбор? Куда я, старая дева, денусь? Пойду куда глаза глядят – искать удачи? Что мне еще остается, кроме как жить там, где у меня есть крыша над головой? Я или дочь при отце, или жена при муже. Или, может, мне уйти в лес и жить с дикими зверями? Прости, больше не буду, а то ты подумаешь, что это во мне говорит жалость к себе.
– У тебя есть причина и для жалости к себе, и для гнева.
– Да, есть. Но можешь ли поверить, что я с этим справилась? Ты оказал бы мне великую честь, поняв, чем я сильна и счастлива. Я больше не живу ожиданием примирения.
– Это я чувствую. Ты независимая женщина, Элизабет.
Он протянул руку, желая коснуться моей. Я отступила на шаг.
– Так не забывай об этом, когда уедешь. И возвращайся, когда будешь готов встретиться со мной будто в первый раз, не как с сестрой, или возлюбленной, или даже давно потерянным другом, но как с незнакомкой, которой – придется тебе притвориться – ты не знаешь. Ничего не обещай. Тогда мы проговорим много ночей и дней, – Перед тем как уйти, я попросила: – Обожди здесь. Дай мне вернуться в дом одной.
Он повиновался. Я прошла мимо него, отвернув лицо, боясь, что он даже во темноте заметит блеск слез в моих глазах. Я торопливо устремилась по тропинке между лаврами, надеясь, что успею добежать до замка, прежде чем слезы хлынут неудержимым потоком. Словно сжалившись надо мной, ветер зашумел в листве буков, заглушая мои сдавливаемые рыдания. Я не хотела, чтобы он услышал их, в противном случае он никогда бы не узнал, что это были слезы не горя, но гордости и торжества. Я ничего не показала ему, лишь свою независимость!
Наутро я покинула свою спальню, только когда услышала, как отъехал дилижанс, увозя его.
Он сказал: «через два месяца». Но миновало вот уже два года, в течение которых известия, приходившие от Виктора, становились все невразумительней и небрежней, а иногда это было всего несколько наспех нацарапанных строк с очередным извинением за свое затянувшееся отсутствие. В последние полгода – весной и летом 1792-го – мы не получили от него ни единой весточки. Мы предположили, что причиною стало то, что весь мир перевернулся вверх дном.
Многие из тех, кто прочел первую книгу, содержавшую записи моих бесед с Франкенштейном, выражали недоумение и озадаченность тем, что я так скупо сообщил о деталях его исследования. Особые вопросы вызывала лаконичность, с какой я описал создание чудовища. Это отсутствие подробностей побудило некоторых усомниться в правдивости моего рассказа и посчитать его за явную выдумку. Я готов исправить сие упущение, которое, признаюсь, было результатом умышленной цензуры с моей стороны. Франкенштейн сообщил мне намного больше о своих научных изысканиях; я, однако, решил ограничиться общим изложением фактов. В оправдание такого решения скажу: меня подвигли на него вместе скептицизм и моральное отвращение.
Читатель должен понять, что в то время, когда я записывал за Франкенштейном его рассказ, Виктора часто охватывало отчаяние и сознание собственной вины; моментами он был близок к истерике, когда возвращайся к ужасным событиям своей жизни. Мне было нелегко различить, когда воспоминания ясного сознания сменялись галлюцинациями; благодаря мемуарам Элизабет Франкенштейн теперь это легче проследить. Она присутствовала на единственном публичном выступлении Франкенштейна, где он открыто говорил о своей работе; ее рассказ подтверждает слова, сказанные мне им самим на смертном одре. Потому я склонен отбросить все сомнения и представить вам полную запись того, что услышал от Франкенштейна.
Вскоре после поездки в Бельрив, описанной выше, Франкенштейн устроил себе лабораторию на лесистой окраине Ингольштадта. «Мастерской для создания мерзкого существа», по его выражению, послужила заброшенная сторожевая башня; поблизости протекала речушка, на берегу которой стояла мельница, снабжавшая его механической силой, иногда потребной, чтобы облегчить его труды. Здесь, в относительной близости от университета и больницы, он нашел необходимое для своих исследований уединение. И здесь он принялся за работу, вторгаясь в великие тайны человеческого тела.
«Как упорно я трудился ради достижения своей цели, – вспоминал он, – Душа моя, все мои чувства были сосредоточены на этом. В своем экстазе я поклялся создать существо столь же совершенное телом, как творения Микеланджело: изображение его Адама, пробуждающегося к жизни, я поместил над рабочим столом. Я был больше художник, нежели ученый, когда облекал кость плотью и погружался в путаницу нервных волокон, вен и мышц. Я так быстро продвигался вперед, предвкушая успех, что совершенно не обращал внимания на недоделки. Я лихорадочно работал, убежденный, что могу позже исправить каждую ошибку и в целом результат будет великолепен: высшее существо, превосходящее всех, когда-либо