чеченского дечиг-пондара. Майор устроил на коленях инструмент, но расстегнуть тонкий ремешок, стягивающий меха, не торопился. Оглядевшись вокруг, посмотрел на серое небо…
Денек выдался хмурым, иногда накрапывал мелкий дождь, а холодные порывы плотного воздуха с Финского залива норовили напомнить о недавно ушедшей зиме. «Удивительно, — подумалось ему, — должно быть это же небо, эти же быстро плывущие над городом облака видит сейчас и Эвелина. Возможно, она ходит где-то поблизости, вдыхая те же весенние ароматы, и вспоминает о том же самом, что и мне не дает покоя». А мимо сновал народ, не обращая ни малейшего внимания на бородатого человека в потрепанной, но чистенькой восточной одежке, неподвижно сидящего в обнимку с аккордеоном и с грустью взиравшего куда-то вдаль…
Он вернулся в Санкт-Петербург в разгар празднования шестидесятилетия Победы. Потому, видать и удалось проскочить мимо расслабленных, нарядных милиционеров с одной лишь справкой беженца, выхлопотанной в Беслане стариком богословом. Улем вообще долго не мог взять в толк, почему, оправившись от тяжелых ран, Костя-майор не спешит объявиться властям, не идет с докладом к важным военным начальникам, не звонит в Петербург тем, кто подбирал разведчиков, отправлял их в заснеженные кавказские горы и руководил сложной операцией.
— Мы же справились с заданием — мал-чуток задержали колонну до прибытия нашей армии! — угловато пожимал он худыми плечами, широко и смешно разводя при этом смуглыми ладошками. — И командовал ты нами очень хорошо, умело. Отчего же боишься вернуться?
— Никого я не боюсь, — морщился в ответ майор. — Таким вот… уродом не хочу являться.
— Э-э-э… Да разве ты стал хуже выглядеть? — по-доброму смеялся дед, и подобно любящему отцу, слегка трепал его непослушные волосы. — Шрам ничуть не портит твоего лица!
— А ноги? Правая так и осталась недоделанной, левая вообще теперь не гнется…
— Но ведь я, Костя-майор, мал-чуток догадываюсь: кто-то ждет тебя там — в огромном северном городе, — хитро щурился прозорливый старик. — А разве можно обманывать тех, кто ждет?..
Целый месяц потратил Чиркейнов на уговоры и переубеждение своего бывшего командира. Потом уж на вокзале, обняв у открытой двери вагонного тамбура и смахнув слезинку, сказал своим душевным, мягким тенорком:
— Поезжай, реши там все вопросы, отыщи свою ненаглядную Эвелину, которую любишь пуще ясного весеннего солнышка, и обязательно, дети мои, вместе приезжайте.
— А-а… Откуда вы знаете об Эвелине?.. — чуть не лишившись дара речи, вопрошал спецназовец.
— Э-э, дорогой мой Костя… Пока доктор врачевал твои раны, ты нам в бреду всю свою жизнь рассказал, — снова заулыбался тот. А потом — за минуту до отхода поезда, сделался печально серьезным: — Поезжай. Я буду ждать вас, сынок. Буду ждать до самой смерти, пока не приедете. И да поможет вам Аллах…
Но пора было браться за дело — полдень давно уж минул, мелькавшее за рваными облаками солнце клонилось к горизонту, а в каракулевую шапчонку, лежавшую на картонке перед Константином, пока не упало ни единой монетки. Он отцепил от металлической застежки конец ремешка, и аккордеон, ощутив долгожданную свободу, издал облегченный вздох…
Первое же произведение, сыгранное им негромко, но с глубиной и вдохновением, собрало вокруг с десяток любопытных слушателей. Потом Яровой исполнял сочинения классиков, народные мелодии и даже некоторые современные хиты — из тех, что были написаны композиторами не впопыхах и не в погоне за гонорарами.
Зрительская масса прибывала и разрасталась с каждой минутой. Большей частью вокруг одаренного аккордеониста собирались люди, знавшие толк в исполнительском мастерстве, ибо те, кого настоящее искусство не привлекало, попросту проходили мимо. Скоро подкладка кавказского головного убора исчезла под слоем монет; появились в полинялой папахе и бумажные купюры.
А бывший сотрудник «Шторма» выводил на клавишах очередную мелодию, и вяло раздумывал о предстоящем вечере. О возвращении в южный район Питера — Автово, где за небольшую плату снимал угол в коммуналке; о необходимости срочно расплатиться за этот угол, чтоб не выгнали. О заработке на скудный провиант, традиционно состоящий из серого хлеба и пакета молока. Потом вдруг вспомнил оставшегося в Беслане богослова Чиркейнова и грустное прощание с ним на вокзале…
«А может, прав был старик?.. — в тысячный раз возвращался он к доводам деда и представлял шаги, к которым настойчиво подталкивал тот: — Плюнуть на эти костыли, на то, что калека, инвалид, да податься на «Ладожскую» — на базу «Шторма». Ну, комиссуют, уволят из рядов спецназа… Так хоть пенсию положат, обеспечат жильем… ежели не обманут, как зачастую у нас происходит. Глядишь, и в госпитале подлечат, хотя… чего уж с этими ногами поделаешь — поздно. А потом вернутся к одинокому старику в Беслан. Пусть хромым, но вполне нормальным человеком — с паспортом, а не со справкой беженца».
От почти созревшего решения на душе стало легче, теплее. К тому же и вечернее солнышко, перед тем как окончательно скрыться за крышами и куполами соборов, выглянуло, окрасив позолоченным светом привокзальную площадь с окружавшими ее кварталами. Константин заиграл вальс «Весенние голоса» — он всегда обращался к произведениям Штрауса-младшего, когда накатывала волна хорошего настроения.
Но вдруг…
«А как же Эвелина!.. Она ведь тоже прознает о моем возвращении! — в тот же тысячный раз подоспела догадка и одним махом перечеркнула выстроенные намерения. Грустно усмехнувшись, Яровой оборвал на середине вальс и под гул сожаления собравшейся публики, стал согревать дыханием окоченевшие пальцы. — А, узнав о моем «воскрешении», она обязательно найдет, разыщет, где бы я ни был: в госпитале, в Беслане, в Чечне… Она ведь такая — ни перед чем не остановиться! И что же будет потом? Потом, после трогательной встречи, после слов о любви наступит черед жалости и сострадания. А еще позже чувства и страсть улягутся, уступят место скучной обязанности по уходу за хромым инвалидом…»
Костя опять усмехнулся. И от этой печальной гримасы изломанный шрам на левой щеке, широко начинавшийся там, где когда-то обитала родинка с полгорошины, а кончавшийся на левой брови, стал еще более неровным и заметным…
«Нет уж, увольте! Лучше мыкаться со справкой беженца, — бесповоротно похоронил он благие намерения и дал себе слово боле никогда к ним не возвращаться. — Все равно, что-нибудь придумаю, изыщу способ, найду себя в другой жизни…»
И, рванув меха, на радость уж подумывавших расходиться слушателей, сыграл первый аккорд танго. Того самого танго, которое написал и посвятил Эвелине за месяц до отъезда в роковую командировку, и которое всегда звучало в его душе подобно торжественному гимну. Теперь же завораживающая смесь аргентинской экспансивности, французской экстравагантности и русского лиризма исполнялась им точно реквием, точно месса по их некогда чистой и безграничной любви…
Мелодия явно пришлась по вкусу толпе, собравшейся у гранитного цоколя вплотную подходящего к лестнице, ведущей в метрополитен.
— Жги, мужик! Жги, молодчина! — азартно выкрикнул кто-то.
Но музыкант, казалось, ничего не слышал — глаза оставались прикрытыми, а сам он всецело был поглощен льющимся из инструмента мотивом.
— Бр-раво! — фальшиво вторил визгливый голос, и меж гуртом праздных людей и бородатым мужчиной со шрамом на лице, явилась рябая испитая баба в засаленной, давно не стираной одежде.
Она картинно уронила в папаху мелкую монетку, да принялась выделывать уродливые па, ничего общего не имевшие с танго. К тому же походя, с развязною фамильярностью хлопнула аккордеониста по плечу. Не прерывая игры, тот равнодушно смерил «танцовщицу» взглядом, одарил снисходительной усмешкой, да сразу позабыв о ней, опять окунулся в пучину мелодичных звуков…
А площадь меж тем гудела своей повседневной, обыденной жизнью. Вереницы таксомоторов вдоль длинного вокзального фасада урчали и дожидались пассажиров; от крошечных ларьков, торговавших дисками и кассетами, неслась оглушительная вульгарная попса; кричали носильщики и вездесущие дети; народ сновал по мокрым тротуарам и дорогам, толкаясь, ругаясь и смеясь. Все было на Балтийском как всегда…
Но внезапно среди многообразия шумного гомона абсолютный слух Константина уловил одну странную