поганые головы, незнамо зачем продолжая им счет, который давно уже перевалил за дюжину. Двадесят первого я зарубил на скаку — и пригнулся к шее быстроногой татарской лошадки, и вцепился ей в гриву, и шептал: «уноси, уноси — от каленой стрелы, от поганой погони, от земли, где посеешь — и вытопчут кони… где под крышей уснешь, а проснешься на гари… где хороший татарин — это мертвый татарин! Хороший татарин — мертвый татарин. Хороший татарин — …». А впереди, чуть левее, маячила широкая спина Серафима верхом на такой же быстроногой лошадке, и уже не свистели стрелы, отстала погоня, мы ехали шагом, уклоняясь от низких ветвей, а я все твердил неизвестно откуда взявшиеся слова, давным-давно потерявшие всякий смысл, но мне казалось, что смысл есть, и я твердил их с убежденностью гневного, только что пережившего страшные мгновения человека, и тогда Серафим развернулся и наотмашь ударил меня по лицу тыльной стороной ладони.
Я упал, ударившись головой о двери тамбура, и очнулся — вместо того, чтобы потерять сознание.
— Ну, ты, блин, и дурной! — сказал Серафим, неподвижно возвышаясь над копошащимся мной. — Знал бы — не связывался.
Я потрогал щеку — она была липкой. Посмотрел на пальцы. Сима в кровь разбил мне губу. Из носа тоже текло горячее…
Я стал подниматься, цепляясь за стенки тамбура и пачкая их кровью. Сима не помогал мне и не мешал. Ждал.
Наконец поднявшись, я стал машинально отряхивать пиджак — и согнулся от резкой боли в правом боку, под ребрами, там, где торчала стрела.
— Вилкой саданули, — сочувственно объяснил Сима, придержав меня за плечо. — Такой же дурной, как и ты… Я еще подумал: а зачем ему вилка? Ну и не успел. Болит?
— Каша какая-то… — пробормотал я, пряча глаза, и стал осторожно ощупывать бок. Если там и в самом деле была вилка, то почему-то сломанная. Это ведь с какой силой надо садануть (и, разумеется, не о мой бок, а о что-нибудь потверже), чтобы сломать вилку!
— Каши там не было, — возразил Сима. — Лапша была. Только ты ее жрать не стал. Ты, Петрович, эту лапшу на Санину голову хряпнул… И с чего ты взял, что он татарин? Хохол, как и я, только евреистый…
Сима еще что-то говорил — что-то про дурдом на колесах, про чуть не уплывший спирт, про жидов, которые, оказывается, будь здоров как махаться могут, про Танюхину сумку… До меня все это очень смутно доходило, потому что я наконец нащупал то, что торчало у меня в боку, и понял, что оно никак не могло быть вилкой — не бывает таких вилок. И еще я вспомнил, как, обрезав секирой стремя (в нем застряла нога разваленного от плеча до пояса татарина) и ощутив, что правая рука мне наконец-то повинуется, я, прежде чем самому забраться в седло, обломил мешавшую мне стрелу в двух пальцах от наконечника и выбросил вон обломок.
В этой последней картине битвы была какая-то неправильность — крохотное, как соринка в глазу, несоответствие чего-то чему-то. Но в том, что все происходившее — происходило, а не пригрезилось, я был абсолютно уверен. В этом меня убеждали и все еще болевшее плечо, и сбитый на жестком татарском седле копчик, и подкатившая вдруг тошнота, когда я вспомнил человечьи потроха, волочившиеся по мокрой от крови земле.
Но самой что ни на есть неоспоримой реальностью был обломок стрелы — я уже без удивления ощупывал его под пиджаком и неуверенно, то и дело морщась от боли, пошевелил, а потом привычно стиснул зубы и дернул.
Это была стрела, и древко ее было обломано в двух пальцах от наконечника… Это была наша стрела, кованая в той же кузне, теми же руками, что и мои наплечники. Такими стрелами (целыми связками по сто штук в каждой) Ладобор Ярич одаривал дружественных туземных князей — дабы не топтали нивы. Но они их все равно топтали.
— А ну дай сюда! — сказал Сима. — Зачем выдернул?
Я с недоумением воззрился на него — снизу вверх, потому что все еще стоял, перекосившись, — зажал наконечник в кулаке и отвел руку за спину.
— Дура! — сказал Сима. — Бок зажми — капает!
Тем же кулаком, не выпуская наконечника, я прижал полу пиджака к ране. Боль, на мгновение полыхнув, постепенно утишилась, и я смог выпрямиться. Рубашка была тяжелой и липкой, трусы сбоку тоже набрякли, горячее ползло вниз по бедру. Мне было плохо, очень плохо.
— Идти можешь? — спросил Сима.
Я кивнул.
— Пошли. Полвагона осталось.
Он распахнул дверь и двинул меня перед собой в коридор.
— Да отпустите же… — проговорил я. — Господи…
Люди смотрели из-за чуть приоткрытых дверей, осторожно высунув головы.
Дойдя до нашего купе, я попытался откатить дверь. Она была заперта. Сима, оттеснив меня в сторону, подергал ручку.
За дверью послышалось некое шевеление, шелест и неразборчивые голоса. Кажется, Танечкин голос произнес что-то вроде «давай» или «вставай», а потом — «не надо»…
— Танюха! — снова заорал Сима, перехватил сумку с бутылками спирта в левую руку и дважды грохнул по двери кулаком. — Я же тебя просил: молодого к телу не подпус…
Договорить он не успел, потому что в это самое мгновение дверь с треском откатилась, и в проеме воздвигся обнаженный Олег, завершая классическое движение своего правого кулака на Симиной челюсти.
Кажется, это называется «апперкот». В кино после такого удара «плохие парни» отлетают метров на восемь, ломая на лету мебель и беспорядочно размахивая руками… Серафиму отлетать было некуда, а в левой руке у него была тяжелая сумка с четырнадцатью литровыми бутылками спирта. Девять из них, как потом выяснилось, уцелели.
— Извини, но ты сам напросился, — сказал Олег и облизнул костяшки пальцев. — Я обещал, что дам тебе по морде. Обещал?
У меня все еще сильно болело в боку. Поэтому, опасаясь, что их разговор не закончен, я счел за благо отойти на пару шагов по коридору. Тем более, что голый джентльмен, защитник дамской чести, все равно загораживал вход в купе и, кажется, был невменяем. Танечка (одетая), неразборчиво причитая, рвалась не то затащить Олега обратно в купе, не то протиснуться мимо него к пострадавшему Симе, но голый Олег ее не пускал.
Впрочем, отойдя, я заметил, что он был не совсем голый. Он был в трикотажных плавках. Снова и снова задавая свой мужественный вопрос, Олег возвышался над Симой, как Геракл над поверженным Ахелоем, и мускулы, красиво бугрясь, перекатывались под ровным загаром. Левая кисть у Олега была забинтована, и сквозь повязку проступала свежая кровь. Под левой ключицей был налеплен большой кусок пластыря — тоже окровавленного. Третья, пока еще не обработанная, колотая рана была на правом бедре, и там, сквозь темно-бурые сгустки свернувшейся было крови, толчками сочилась алая…
— Везде дурдом! — резюмировал наконец Сима и, уперевшись ладонями в пол, стал подбирать под себя ноги. — Танюха, — прокряхтел он уже без былого энтузиазма. — Принимай еще двух пациентов.
3
— Стремена, — сказал Олег. — В Европе они были уже в шестом веке, а у нас появились только в двенадцатом — ну, может быть, в конце одиннадцатого. У татаро-монгол их и в двенадцатом не было, это точно… А ваша галлюцинация относится к началу одиннадцатого века — вскоре после крещения Руси. Есть и другие несоответствия, гораздо более разительные.
— Галлюцинация? — переспросил я и дотронулся до наконечника стрелы, уже отмытого, тускло