Одну из них она запомнила особенно, поскольку звали ее так же и возраст их отличался всего лишь в пару месяцев. Причесанная на манер Елизаветы, с еле заметными зелеными полосочками под ресницами, законная жена Марго сидела напротив Ритки и вежливо улыбалась. Взгляд ее отрывался от собственного отражения в зеркале всякий раз, как муж или же гость мужа к ней обращались. Односложно, но всегда грациозно она отвечала, а потом быстро-быстро схватывала руку мужа и гладила ее до тех пор, пока окружающие не начинали верить в ее простосердечие и непритворность. Муж в это время рассказывал гостям историю их знакомства, романтичную для Марго и отдающую трупным запахом для Ритки:

— Вот эта вот девка семнадцати лет отказала мне, мэтру телевидения, ради какого-то долговязого козла!

— Харбактерная… — отстраненно заметил Риткин спутник Виктор.

— Сучка, а! Я за ней полтора года потом следил, мне ребята мои уже говорят, давай мы тебе ее с кляпом в глотке привезем, ну или в бочке кусковатую, успокоишься и будешь дальше с женой жить, а я ведь ни в какую. Пусть, говорю, повзрослеет пока, сама потом приползет.

— Так и случилось?

— Так и случилось! Так вот, господа, предлагаю нам выпить за госпожу удачу, божью милость и человеческие желания!

— Браво, дорогой, браво, Маргош, за тебя и за Саньку!

Потом речь заходила о знакомстве Виктора и Ритки, Рита вдруг наливала полный бокал и предлагала еще один тост за Марго.

Пражской приятностью Вера Ивановна признавала вечернее сидение на террасе, когда на балконах начинали скрипеть люльки, где укачивали благодушных чешек и неслезливых младенцев, когда город оживал мангалами и засыпал рынками. Вера наполняла пивом красную в белый горох кружку с огромной сквозящей трещиной и попивала маленькими глотками так, как пьют в России только рябиновую настойку. Засыпать было рано.

В одно из таких сидений Вере Ивановне звонила Рита — звала неотлагательно в Россию, куда вскоре должен был приехать бабушкин брат. Дядя Миша был человеком, перешедшим вброд войну и репрессии, оттепель и оранжевую революцию. На Украине у него оставался взрослый сын, и время, он считал, пришло со всеми прощаться — «девяносто два года, как-никак». Приехал рано, самолетом не стал, поскольку «за последние несколько лет грохнулись их не один десяток, а с железной дорогой ничего сделаться страшного, кроме захвата террористами или таможенниками, не сможет». Выгрузил из болоньевой сумки банки с маринованной кукурузой и кусок индюшатины, присел на диван и задремал. Проснулся только к вечеру, когда индюк, заточенный в кастрюлю, уже кусками плавал среди домашней лапши.

— Ну как там у вас обстановочка, дядь Миш?

— Да помаленьку справляемся, я вроде хвораю тихо, Юрочку не беспокою сильно.

— А-а…

— Вы-то тут как, не буду супу.

— Мы, а чё мы, все как всегда.

— Работаешь?

— Ну, типа того…

— Кем работаешь?

— Обслуживаю…

— Чего обслуживаешь?

— Да чего только не обслуживаю, а Юра чем занимается?

— Да он все в политику лезет, про революцию нашу слыхала?

— Маленько только, хох, вкусно!

— Помешался он совсем на всех этих делах, чужим словам все вторит: «Я, — говорит, — желаю, чтобы наш главный не забывал про великую миссию, какую Господь на него возложил». А чего на него Господь возложил… «Он должен ломать молотом скалу, разрушая нынешнюю систему… Да только ему не самому ту скалу придется ломать — мы ему поможем». И все заладил…

Туфли

— Разрешите к ней зайти, мы быстро. Она неделю после операции у нас, впервые одна в городе.

— Не положено после операции.

— Можно, мы тогда внизу будем перед окном, вы ее поставьте на подоконник, мы просто на нее посмотрим.

Каждая рама в этой больнице была снабжена градусником. На нем переводила дух мошкара, мухи рисовали на его пластмассовой бледной части черные мушки, пауки плевали на него и до самой форточки перетягивали себе мостики. Неживым он казался в период с ноября по март, но с первой пролетевшей мимо него сосулькой он начинал пробуждаться.

Из года в год это воскресение сопровождалось бурным к нему вниманием и слежением за малейшими его попытками перемениться. И только лежащим здесь пациентам стеклянная трубка градусника, постепенно полнившаяся красной жидкостью, напоминала не о таянии снега и скором отпуске, а процедуру сдавания крови. В семь тридцать утра на первый этаж приходила полненькая медсестра, она жадно сжимала в руках деревянный ящичек, удобно приспособленный под пробирки, и усаживалась в коридоре, отодвигая с грохотом правой ногой стул, протаскивая его по бетонному, со стеклянными прожилками полу. Затем медсестра снова извещала больных о своем прибытии, но уже не так замаскировано: она вставала напротив процедурного кабинета, где ей, судя по всему, места никогда не отводилось, и начинала зазывать всех металлическим кличем: «Кровь!» Шаркая, сбредались на зов пациенты, и, отвернувшись от стола, усаживались возле него, и клали холодную ладонь на пропитанную запахом спирта марлю. Медсестра механично схватывала безымянный и одной рукой освобождала от бумажной обертки нечто похожее на ножку циркуля. При соприкосновении лежащей на столе ладони с резиновыми пальцами врача пациент моментально покрывался мурашками, что говорило о его готовности к боли. Набухший посиневший палец обтирался бурой холодной ватой и незамедлительно протыкался «чертежным» инструментом. Стесненная кровь отправлялась в тонкую стеклянную кишку, что напоминало мартовский градусник на левой раме. Плюс один, плюс пять, плюс десять, двадцать, и когда температура уже зашкаливала за пятьдесят, отмаявшийся больной, придерживая ваткой разбежавшуюся кровь, отправлялся на завтрак.

Нинуля стояла на коленях на подоконнике и смотрела вниз из детской палаты на заглядывающие в окна взрослые приземистые фигуры. Среди них она видела и своих родителей. В отличие от остальных, они были почти неподвижны, и только изредка мама убирала от лица затекшую руку, позволяя солнцу себя ослеплять. Папа находился чуть дальше, он смиренно смотрел на кучи облаков, макушки сухих осин, девятые желтые этажи домов, отражающиеся в Нинулином окне, и на маленький тускловатый Нинулин силуэт. Она стояла так уже сорок минут, отчего даже сквозь бинты начала чувствовать под коленями каждый бугорок небрежно нанесенной краски и каждое дуновение мартовского неопределившегося ветра, веявшего то с юга, то с севера сквозь торчащую точно из распоротых окон бурую вату. Она молчала, запрещая лицу любую мимику, и соблюдала привычное его выражение. Обычно о таких лицах люди говорят «каменные», предполагая, что камень этот сбивался из песчинок, из сотенок обид, уроков и ссадин. Ее же семилетнее лицо было таким с рождения. Этот ребенок будто преждевременно в утробе был оповещен о предстоящей боли. Глаза заранее не предполагали слезных пазух, и только губы чуть дрожали, то ли от сильной затаенности нашептанного кем-то знания, то ли, наоборот, допуская в ней хоть какую-нибудь слабину вроде несдержанности губ. Ее «каменность» лица вполне имела право стать нарицательной и начать зваться «Божьей».

Нинуля родилась восьмого августа в ночь, когда в сельсовете при лампадах решили выбирать нового председателя. В честь этого события Антонина была разбужена лаем бесноватой Собаки, метавшейся по ограде и высовывавшей озабоченный, живший отдельной изголодавшейся жизнью нос. Поначалу Собака скулила от невозможности защитить свою конуру и конуру хозяев, спасти от чужих голосов двор и сложенную у лавки поленницу, но спустя десять минут она уже вылизывала прилетевшую ей плошку с

Вы читаете Туфли (рассказы)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату