— Завтра в то же время? — спросил он.
— Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.
— А мне с тобой.
— Значит, пока не едешь домой на Рождество? — спросила она после неловкой паузы.
— Нет, пока не еду.
— Много получил рождественских открыток?
— Немного. А ты?
— Тоже немного.
Ричард никогда не получал много рождественских открыток — точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка — от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, как их зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, — от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)
Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, — напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.
Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».
«Дорогой друг, — говорилось в ней. — Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».
Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:
— Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.
— Я ей сказал.
Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.
— Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?
— Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.
Ричард расстроенно отшвырнул тост.
— Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.
— Так она сама меня попросила.
Ричард уставился на него:
— Что значит — она тебя попросила? Когда попросила?
— Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.
— Что она сделала?
Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.
— И?
— Что — и? — спросил Майлз, поднимая взгляд.
— Что ты обо мне рассказал? Что она знает?
— Я ей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.
— Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. — Тут Ричарда поразила еще одна мысль. — Ты ей рассказал, как я выгляжу?
— Нет.
— Ну, хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.
— Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.
Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:
Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.
В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке — в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».
— Да, — сказал он. — Я читал о выставке.
— Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.
— Что ж, у меня завтра свободный день.
— У меня тоже.
— Тогда давай завтра.
— Порознь, разумеется.
— Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.
— Утром я не могу.
— Я тоже не могу.
— Кроме того, — сказала Карен с едва заметным колебанием, — было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.
У Ричарда перехватило дыхание.
— Совершенно справедливо, — согласился он.
Они встретились в два часа у книжного киоска. Обменялись парой скомканных фраз, слишком