Кроме того, я сейчас пошлю к этому сборищу господина Войцеховского, и все будет лучшим образом.
Войцеховский принадлежал к тому типу эмигрантов, которые, оставив Родину, не страдали любовью к ней. Их сердца были словно из металла, не поддававшегося эрозии ностальгии — извечной болезни русского эмигранта. Такие, как Войцеховский составляли тот арсенал людей без роду, без племени, из которого фашисты черпали свои кадры. Пятно Каина, постыдное для любого порядочного человека, как бы украшало их, возвеличивало в собственных глазах и, пользуясь поддержкой своих хозяев, они исполняли иудейские обязанности с поразительным рвением дикарей, добравшихся к карающей власти.
Войцеховский, потомственный дворянин польского происхождения в России, предки которого считали оскорбительным подать руку любому полицейскому или жандармскому чину, буквально нашел себя в гестапо — вначале тайным агентом, затем официальным сотрудником по работе среди русской эмиграции. Стремительное восхождение по нижнему звену ступеней иерархической лестницы гестапо (верхние были недоступными) являлось не только следствием личной преданности службе безопасности, но и результатом его работы. В документах досье Войцеховского в гестапо с немецкой педантичностью, словно в бухгалтерской книге, подсчитывались все его успехи на стези негласной и официальной работы. В 1936 году в Германии выдал гестапо пятерых немецких коммунистов, готовившихся воевать в Испании на стороне Республики против Франко.
Коммунисты были расстреляны, Войцеховский получил вознаграждение 500 марок — по 100 марок за каждую жертву. Там же, в Германии, выдал гестапо семь антифашистов, судьба которых осталась неизвестной. Павшему в бездну ниже катиться некуда, но Войцеховский продолжал скатываться. В 1938 году его направили в Брюссель для работы среди русской эмиграции. С оккупацией Бельгии, он участвовал в облавах, арестах, отправке бельгийцев на каторжные работы в Германию. Его не томило чувство угрызения совести даже тогда, когда в потоке обреченных замечал отчаянно мятущуюся в поисках спасения чью-то русскую душу.
— Не знаю, право, что представляет собой Войцеховский, — продолжал сомневаться Фолькенхаузен, — но я бы разогнал это сборище.
— Благодарю вас, генерал, за совет добрый, — ответил Нагель.
И все же, доверяя гестапо и Нагелю, Фолькенхаузен, осторожности ради, направил в район русской православной церкви батальон солдат. Он был очень недоверчивым человеком.
У церкви тем временем распространялись свежие новости из первых уст, от непосредственных очевидцев, обретая от этого непогрешимую достоверность.
— Сегодня ночью немцы арестовали семерых русских, — услыхала Марина чей-то осторожный женский голос.
— Кого же арестовали? — поинтересовался басовитый мужчина.
— Поручика Коноплина Вениамина Александровича. Помните, на железной дороге кочегаром работал? Денисова Егора Спиридоновича, штабс-капитана, таксиста. Мельникова Андрея Прокофьевича, поручика, официанта из ресторана «Националь», — перечисляла женщина, будто при этом загибала пальцы на руке. — Остальных не знаю.
— За что?
— А кто их, немцев, знает? Арестовали и все.
— Мда-а… — протянул басовито мужчина. — Сгинут люди, и не узнаешь за что.
— Говорят, их сам Войцеховский арестовывал, — вмешался в разговор старый человек с благообразным длинным лицом и профессорской седой бородкой, — Своих же, русских людей, арестовывает, негодяй.
— Вот именно, своих, — согласилась женщина, — Господи, и как только этого христопродавца земля держит?
— Не Бога об этом спрашивать надо, — заметил ей человек с профессорской бородкой.
— Кого же?
— Нас. Русских. Тарас Бульба за измену родного сына убил. Сына!
— Боже мой, Боже мой, — запричитала женщина и растворилась в толпе.
— В Москве по радио выступал Молотов, — послышался за спиной у Марины мужской голос. Это был брюссельский шарманщик штабс-капитан. Одет он был в старый, довольно поношенный и потертый военный китель без погон, на котором четко выделялись два георгиевских креста на выцветших муаровых ленточках и какой-то орден. С крестами и орденом на груди среди собравшейся публики он выглядел довольно странно, и Марина подумала, что такая парадность сегодня здесь ни к чему, но, всмотревшись в иссеченное мелкими шрамами лицо Никитина, на котором застыла решимость и бесстрашие, подумала, что награды он надел, видимо, не случайно. А он, почувствовав к себе внимание людей, немного выждал и повторил все также взволнованно, громче.
— Да, да, господа. Выступал Молотов!
— Откуда это вам известно? — спросил кто-то недоверчиво.
Никитин повернул в его сторону слепое лицо, ответил с вызовом:
— Я слепой, господа, но не глухой. Я сам слушал радио из Москвы!
Его плотно обступили, негромко раздалось: «Он слушал Москву», «Что сказал Молотов?», «Говори, Никитин, не бойся». «Говори, да не заговаривайся, штабс-капитан. Немцы и слепых не милуют». «Ты лучше бы Берлин слушал».
— Что? Что сказал Молотов? — потребовал кто-то настойчиво. — Чего молчишь, Никитин? Говори. Не томи сердце.
Минуту выждав, Никитин поднял выше голову, чтобы больше людей слышало.
— Господа! Господа русские, — произнес он с душевной взволнованностью, — Я имею честь сообщить вам обнадеживающую новость. В Москве выступал Молотов. Он обвинил Гитлера в неспровоцированном нападении на наше отечество и заявил народу: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Вы слышите меня, господа? Победа будет за русскими. Россия выстоит! — выкрикнул он с убежденной горячностью, звонко, радостно.
Он внес в толпу на церковном дворе то единственное озарение, которое рождает веру в победу, и народ зашумел: «Выступал Молотов!». «Враг будет разбит!». «Победа будет за нами!». Став центром внимания и поняв, что взоры многих теперь обращены к нему, Никитин ощутил прилив сил. Никогда еще он не испытывал такого нравственного возвышения, как сейчас и поэтому со всей страстностью бросил в толпу:
— Господа, очень жаль, что штабс-капитан Серафим Никитин волею судьбы слепой. Очень жаль! — В голосе его зазвучала слеза, губы горестно и нервно искривились. — А то бы он пешком пошел. Не хватило бы сил идти, на животе по-пластунски пополз в Россию, чтобы защитить ее, единственную для русского человека, от фашистов. — Лицо его перекосила мучительная гримаса, из пустых глазниц, прикрытых темными стеклами очков, выкатились слезы и, спустившись по морщинистым, иссеченным мелкими шрамами щекам, запутались в рыжих, прокуренных усах. Он замер, подавляя волнение, а, справившись с собой, повел лицом по толпе, будто кого-то отыскивая. — Господа русские офицеры! — дерзостно зазвенел его голос над притихшим церковным двором набатным кличем, — Вы-то зрячие! Вы должны видеть то, что судьба не позволяет видеть мне. Это говорю вам я, кавалер орденов нашего отечества.
Взрыв одобрения одних, и негодования других раздался на церковном дворе, расколов толпу на две части, и трудно было слепому Никитину определить, к какой части больше примкнуло людей. Он напряженно прислушивался к шуму, острым слухом ловил голоса одних и других, и вскоре больше чутьем, чем слухом, безошибочно определил, что за Россию было больше. Поняв это, сочным голосом, перекрывая шум, провозгласил клятвенно:
— Победа будет за нами, господа русские! За нами!
В тот же момент ощутил, что кто-то цепко взял его за руку выше локтя, услыхал угрожающе и властно прозвучавшее над ухом:
— Довольно, господин Никитин. Пройдемте.
Никитин повернул слепое лицо в сторону взявшего за руку, будто всматриваясь в него невидящими глазами, по голосу припоминая, кто бы это мог быть?
— Пройдемте, пройдемте, — вновь послышалось требовательно.