русским людям. В образе этой бесстрашной женщины перед ним раскрывалась загадочная душа русского человека, ее сущность, и он подумал, что судьба доставила ему честь присутствовать при этом откровении. Порядочность, чувство высокого долга и гражданственности в критические минуты выбора между жизнью и смертью сочетались в ней с потрясающей душевной и нравственной чистотой.
— За пять дней и бессонных ночей я передумала слишком много, — снизив голос до интимной задушевности, продолжила Марина. — И знаете, что я представила?
Деклер пожал плечами. Она поднялась из-за стола, прошла к окну и какое-то время смотрела на зимний холодный Брюссель. В лучах заходящего солнца она казалась Деклеру какой-то прозрачной, и он невольно залюбовался ее поразительно расцветшей красотой, которую не сломили тяжелые испытания, глубокие переживания последних пяти суток. Он смотрел на нее, не в силах отвести восхищенного взгляда.
Постояв у окна, и, словно собравшись с мыслями, Марина вернулась к столу, опустилась напротив Деклера на стул.
— Я слишком много думала, — сказала она, растягивая слова, будто неторопливо размышляла и сейчас над своей судьбой, — Я представила себе, как бывает на фронте в России. Понимаете? Там русские солдаты когда идут в бой, то хорошо знают, что идут на смерть. Но ведь никто из них даже не подумает остановиться или вернуться в окоп, чтобы спрятаться от нее. Никто, — Помолчав, она посмотрела на захваченного пристальным вниманием Деклера, — Так и я, подобно русским солдатам, вступила в бой. Так надо же идти до конца вперед, не жалея жизни, как бы она для меня дорога ни была.
Ее доверчивый, задушевный голос умолк и Деклеру показалось, что он заглянул сейчас в глубины ее сердца. Ему подумалось, какой же силой воли надо обладать, чтобы вот так решительно распорядиться своей судьбой?
— Я понимаю вас, — с трудом подавляя волнение и восхищенно глядя на ее открытое, одухотворенное лицо, ответил он, — ценю вашу честность и бесстрашие, но полковник Киевиц и я думаем, что есть смысл пока не торопиться идти к фашистам.
— Судьба мне отпустила еще два дня, — напомнила Марина. — Сорок восемь часов и ни минуты больше. Немцы пунктуальны. Опоздаю я на минуту, и свершится страшное.
— И все же надо подождать, — настаивал Деклер. — Военному коменданту Брюсселя генералу Фолькенхаузену и начальнику гестапо барону фон Нагелю мы предъявили ультиматум.
Марина подняла на него удивленный взгляд, вяло усмехнулась.
— Ультиматум? Зачем? — спросила таким тоном, словно упрекнула Киевица и Деклера за то, что они мешают ей поступить согласно требованию совести.
— Как зачем? — в свою очередь удивился Деклер, — В самой категорической форме военный комендант предупрежден, что если будут казнены заложники, то в Брюсселе в тот же день будет уничтожено шестьдесят немецких офицеров.
— И что Фолькенхаузен? Нагель?
— Надеемся, освободят заложников.
Наступило молчание. Марина задумалась, остановит ли ультиматум фашистов? После паузы спросила:
— А если не освободят? Найдутся люди, которые уничтожат шестьдесят немецких офицеров?
— Они есть, — заверил Деклер, — Ваш пример всколыхнул бельгийцев. Они есть, мадам.
Уверенность Деклера понравилась Марине и она оживилась.
— Я говорила, что нужен пример, — напомнила она. — Я буду очень рада, если…
Мысль ее прервал плач Вадима в детской комнате и настойчивый голос Никиты: «Отдай лошадку. Я сам хочу кататься».
— Простите, — по-матерински тепло улыбнулась она, — кажется, братья ссорятся, — Они ушла в детскую комнату, успокоила детей, вернулась к Деклеру, прислонилась к косяку двери и, взглянув на него печальным взглядом, сквозь пелену еще невысохших слез, сказала: — Осталось еще два дня…
Последнюю ночь в своем доме Марина провела без сна. Настенные часы, мелодично отбивая каждые полчаса, тоскливо отсчитывали минуты долгой зимней ночи, а она не смыкала глаз. Сон к ней не шел, и она была довольна этим. Сколько позволяло оставшееся время, она хотела продлить счастье, и наяву, а не во сне быть с семьей, дышать с нею одним воздухом, ощущать присутствие мужа, детей, всей душой воспринимать ночной домашний покой, который изредка нарушался испуганным возгласом кого-то из ребят, во сне переживавшим что-то по-детски страшное, с щемящей болью прислушиваться к ровному и безмятежному дыханию мужа, до сих пор ничего не знающего о том, что его жена убила Крюге и не подозревающего, что это последняя ночь их короткой и сильной любви.
Сколько бессонных ночей провела она раньше у постели часто болевших детей, но никогда не ощущала такого ночного тепла и уюта собственной квартиры, как сейчас. В окно пробивался и заливал спальню таинственный свет луны. Иной раз, затаив дыхание, она наблюдала бы как в этом свете сказочно выглядела ее спальня, но сейчас, неслышно приподнявшись и спиной привалившись к подушке, Марина жадно смотрела на дорогое ей лицо спящего мужа, которого полюбила на всю жизнь, оказавшуюся слишком короткой. Даже в бледном лунном свете лицо Юрия оставалось неповторимо красивым и она едва сдерживалась, чтобы не осыпать его жаркими прощальными поцелуями любящей женщины.
От этих чувств нежности дыхание ее становилось неровным, на глаза накатывались слезы, и чтобы подавить рвущийся наружу крик отчаяния от сознания того, что видит любимого человека, быть может, в последний раз, она стискивала зубами край одеяла и безутешно качала головой, ожидая, когда пройдет навалившаяся на нее тяжесть.
Осторожно, чтобы не разбудить мужа, Марина спустилась с постели и пошла в детскую. Она оставляла человечеству своих детей, и в эту последнюю ночь хотела посидеть у их постели. Опустившись на ковер перед их кроватками, она подтянула к себе колени, положила на них подбородок и сидела так в оцепенении. Внутри у нее все замерло и лишь острый напряженный материнский слух улавливал спокойное дыхание своих ребят, да где-то глубоко в сознании отчаянно билась мысль «вижу их в последний раз». Она прощалась с ними, твердо зная, что если не произойдет чуда, если завтра, а, вернее, уже сегодня не выпустят заложников, то она пойдет в комендатуру и уже никогда не переступит порог своего дома, вот так не войдет к своим сыновьям, — за убийство Крюге пощады ей не будет.
Как мать, она хотела заглянуть далеко в будущее своих детей, представить их жизнь и, конечно же, увидеть счастливыми. Правда, в счастье эмигранта на чужбине верить было трудно, но она надеялась, что после окончания войны, вероятно, все изменится к лучшему. И если ни ей самой, то детям доведется увидеть Россию, а, может быть, и жить там.
Вадим завозился в кроватке, сонным голосом позвал: «Мама, мамочка», и она на коленях рванулась к нему, но прежде, чем оказалась у его кроватки, он сладко чмокнул губами и вновь уснул.
Она была русской, и в эти обостренные минуты ночной тишины, когда ее, легко ранимое существо по особому воспринимало не только дыхание ребят, но и каждый случайный звук в доме, когда все ее мысли были заняты этой последней ночью, произнесенные сыном по-русски слова «Мама-мамочка», она восприняла с той душевной гордостью, которая вновь вернула ее к мысли, что она сама, ее дети и на чужбине оставались русскими. Марина искренне осуждала тех эмигрантов, которые, стремясь ассимилироваться и приспособиться к местной жизни, обычаям, нравам, готовы были отречься не только от Родины, национальности, но и от своего языка. В ее сознании не укладывалось, как можно забыть родной язык — язык Державина, Пушкина, Лермонтова, Толстого, великого русского народа, частицей которого она всегда себя чувствовала. Поступить так — значит обречь себя на духовное обнищание, стать человеком с ущербным сознанием, обедненным образом мышления, потому что никакой иной язык, знай ты их хоть десяток, не даст возможности русскому человеку в полной мере выразить себя.
Книжные полки ее дома были заполнены произведениями русских классиков, и самое почетное место среди них занимали книги Пушкина. Она любила этого поистине русского поэта и в тяжелые минуты жизни, которых у нее на чужбине бывало немало, брала наугад с полки томик любимого поэта, садилась на свое привычное, уютное место — в угол дивана и, подобрав под себя ноги, сжавшись в комок, ощутив себя совершенно беззащитной, принималась читать. В такие минуты для нее было не столь важно, что попадалось на глаза, главным было то, что она жадно впитывала в себя каждое русское слово и находила в