«самозарождением»: его никто ни к чему не принуждал. Он хулиганил, ломал игрушки, спал сколько хотел и ел когда вздумается. И, разумеется, никакими средствами невозможно было отучить ребёнка лопать сласти килограммами. Впоследствии уже старенький пан Станислав не без удовольствия вспоминал о том, как он изводил бедного папу: например, чтобы уговорить себя поесть, он заставлял отца влезать на стол и открывать и закрывать зонтик.
Попросту говоря, маленький толстый очкарик тиранил родителей и делал что хотел. В чём, возможно, и состоит наилучшее воспитание для гения лемовского типа.
Единственное, чего ему не разрешали — это таскать книжки из отцовского шкафа с медицинской и научной литературой. Разумеется, он всё равно это делал, только тайком. И, конечно, после астрономических и палеонтологических атласов он добрался и до анатомических — из которых и почерпнул первые познания в области устройства человеческого тела. Оно мальчика напугало. Особенно мочеполовая система: женские гениталии на рисунке показались ему «похожими на паука». Вписав в мемуары это признание, Лем специально оговаривается — дабы читатель не подумал бы чего гадкого, фрейдистского, — что всю жизнь был «нормальным в этом плане человеком».
Вне всяких сомнений, так оно и есть: отвращение к плоти, к «телесному низу», впервые проявившееся в этом эпизоде, в случае Лема имело не психотическое, а метафизическое основание. Мы ещё вернёмся к этому; покамест отметим для себя, что тема убожества и мерзости человеческого тела сыграет в творчестве Лема ту же роль, что и у его великого предшественника Свифта: негромкая, но ясно различимая сквозная нота, пронизывающая всё творчество.
Но в ту золотую пору атлас можно было благополучно отложить в сторону и заняться более важными вещами — тем более, что подошла пора садиться за учебники. В тридцать втором году мальчик поступил на учебу в престижную Вторую мужскую гимназию[3] (3), которую блестяще закончил в тридцать девятом. Кстати, в гимназии он был протестирован по новой для того времени методике определения коэффициента умственного развития. Выяснилось, что его IQ равнялся почти ста восьмидесяти — то есть он был одним из самых умных польских детей того поколения. Результаты тестирования ему не сообщили, узнал он об этом факте после войны, случайно. Особого интереса это у него тогда не вызвало: молодой Лем и без того считал себя самым умным. Зато в старости, в одном из последних интервью он ехидно заметил, что IQ Буша «ниже среднего».
В 1939 году город стал советским. Жители пограничья обычно относятся к вопросам подданства философски, лишь бы им не мешали жить по-старому. Но соввласть именно этого маленького условия соблюдать как раз и не собиралась.
Именно в этот момент молодой Станислав собирается сделать главный, как тогда казалось, выбор своей жизни — получить высшее образование. Он категорически не хочет идти по стопам родителей: заниматься медициной — значит иметь дело с «пауком», со всей этой слизью и грязью внутри человеческой тушки. Он хочет стать инженером и работать с техникой. Станислав успешно сдаёт экзамен в политехнический, но в последний момент выясняется, что у пана Самуила обнаруживается ошибочное социальное происхождение, а советские власти как раз приступили к своему любимому занятию — наводить социальную справедливость.
Но слово уважаемого человека всё ещё кое-чего стоит. Отец напрягает старые связи и через знакомого профессора-биохимика устраивает сына в львовский мед. Сын тяжело вздыхает — и добросовестно, хотя и не без отвращения, идёт учиться на врача.
О студенческих годах Лем вспоминал мало и неохотно. Он получает хорошие отметки и пописывает плохие стишки.
Потом пришли немцы.
Оккупация принесла полякам больше проблем, чем, скажем, французам [4], — но это были именно что проблемы, а не национальная катастрофа, как в России. К русским немцы относились хуже, чем к животным, к полякам — хуже, чем к бельгийцам. Но и только: пока поляки вели себя смирно, их не трогали. Если, конечно, речь не шла о польских евреях — в этом вопросе немцы не отличались терпимостью.
Как мы уже говорили, еврейство лемовской семьи было весьма относительным. Разумеется, они не скрывали своего происхождения — в тогдашнем Лемберге это было бы просто глупо. Однако местечковый быт, культура и уж тем более иудаизм были оставлены за бортом семейной истории. По собственным словам Лема, «о моём еврействе меня просветило нацистское законодательство».
Понятно, что семья Лемов всеми силами пыталась избежать отправки в гетто. Для этого респектабельному и законопослушному семейству пришлось пуститься во все тяжкие — что, собственно, их и спасло, в отличие от менее динамичных собратьев по несчастью. Они жили по поддельным документам (связи пана Самуила оказались кстати и здесь), отчаянно боясь любого доноса — а ведь семья была известной, донести мог любой. В том же режиме существовали их еврейские родственники и знакомые. Это был постоянный, изматывающий страх: пронесёт — не пронесёт. Понятное дело, молодому Станиславу пришлось уйти из института: там его знали. По фальшивому паспорту он пристроился на работу сварщиком и помощником автомеханика на складах немецкой фирмы «Rohstofferfassung». Тогда же он связался с польским Сопротивлением: у него была возможность доставать у немцев взрывчатку и боеприпасы. Впрочем, «героем польского Сопротивления» он себя не считал и спекулировать на этой теме (как это делали многие в послевоенное время) полагал ниже своего достоинства. Но вот страх запомнился ему навсегда.
Ему везло: его не схватили, его фальшивые документы выдержали все проверки, его отец и мать тоже остались живы. Зато погибли все родственники семьи.
Лем не видел в этом ничьей воли, кроме всё той же воли Случая. Впоследствии он писал: «Практика показала, что жизнь и смерть зависят от мельчайших, пустячных обстоятельств: по этой или той улице ты пошел, явился ли к своему знакомому на час или на двадцать минут позже, закрыто или открыто парадное во время облавы».
Тут вступает национальная тема. У Лема были все основания «осознать себя евреем» — если уж не в открытую (в послевоенную эпоху в Польше с этим были большие проблемы), то хотя бы запазушно, чтобы впоследствии вытащить и предъявить. Этого он не сделал — и не только из самоуважения, но и по более глубоким причинам. Судя по тем немногим словам и обмолвкам, которые Лем делал на эту тему, он относился к своему происхождению примерно как к аллергической астме — то есть как к неизлечимому, но не смертельному заболеванию, с которым нужно как-то жить, соблюдая осторожность в определённых обстоятельствах. Сам себя он именовал «евреем по Нюренбергским законам» и сравнивал своё отношение к предмету с пастернаковским. В частности, он очень не любил, когда его имя пытались включить в какие- нибудь «списки великих евреев» и т.п. К антисемитизму он, разумеется, терпим не был ни в какой мере, но относился к нему не со злобой, а с презрением. Уже в позднюю пору, в постсоциалистической Польше, Лем написал заметочку об антисемитской брошюре, встреченной в краковском киоске. Вместо того, чтобы негодовать по поводу её содержания, писатель только отметил, что, похоже, брошюру «не покупали годами».
Что касается самосознания, то ему хватало польского. Во всяком случае, все польские комплексы (начиная от «гонора» и кончая специфически польской русофобией) у него были в наличии. В каком-то смысле из него получился «добрый поляк», — если, конечно, сделать поправку на нехарактерный IQ. Впрочем, приходится признать: когда дело касалось специальных польских комплексов, даже лемовский IQ стремительно съёживался до среднестатистического.
Освобождение Львова советскими войсками обернулось для семейства Лемов изгнанием.
После перекройки карты Польши в 1946-м — перекройки, надо сказать, обернувшейся для этой малосимпатичной страны немалыми территориальными приобретениями, в том числе выходом к морю и много чем ещё — Львов отошёл к Советской Украине. Польская власть (пусть и просоветская) не хотела, однако, терять своё законное население, да и Сталин был совсем не в восторге от того, что