Однако стихи я писал, конечно же, не только о Сталине или о жизни в военных лагерях, мои студенческие тетради и блокноты были буквально переполнены любовными посланиями, вздохами об уходящей молодости, рифмованными мелодрамами, приступами юношеского пессимизма, перемежающимися с ницшеанской гордыней и пророчествами о своем высоком призвании.
Да иначе и быть не могло, если вспомнить, что шедеврами любовной лирики в школьные годы я считал строчки из песенки, исполняемой Петром Лещенко, 'Упали косы, душистые, густые, свою головку ты склонила мне на грудь' и 'Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая'…
Добром все это кончиться не могло, и к концу первого учебного года меня, единодушно избранного в начале учебы секретарем комсомольской организации (умел я внушать какое-то доверие к себе и товарищам и начальству!) за богемную жизнь на Стромынке выгнали смоей весомой, почетной по тем временам должности с большим скандалом. Но я не унывал. Нет худа без добра! Мои блокноты тех лет непрестанно пополнялись всякого рода сюжетами, крамольными размышлениями, житейскими историями (я стал уже 'замахиваться' и на прозу!). Вот одна из них, отражающая ворошиловскую амнистию и атмосферу 'холодного лета 1953-го…' Записано в поезде Калуга — Москва двумя годами позже.
* * * В последнем купе раздавались тихие звуки гитары, заглушаемые ходом поезда. Я заглянул — там сидел маленький сухой старичок с острым носом и густыми седовато-черными волосами.
— Интересуетесь? — он кивнул на гитару. — Да, люблю послушать.
— Значит, любитель. Вот так и надо. Любишь — подойди, посиди в компании, послушай. — Старик вдруг заговорил со злостью, возбужденно размахивая руками: —А то подходит ко мне один дурак и говорит: 'Друг, пойдем к нам в купе, поиграешь!' А что я — клоун? Я — артист, я себя уважаю.
Старик, помолчав, взял несколько аккордов, начал было какую-то плавную плясовую и, внезапно оборвав игру, повернулся ко мне:
— О, как мы играли на гастролях в Калуге! Наш цыганский струнный ансамбль! Приехали — до начала три часа, а публика валит валом! Пришлось продавать на одно место два билета, да. А потом все в 'Оку', выпили хорошо. — Он понизил голос и пахнул перегаром: — Компанию составить не желаете?
— Нет, с удовольствием бы, но не могу, врачи запрещают, язва, — быстро придумал я, не желая ни пить, ни терять собеседника.
— Мда-а, жаль, у меня тоже язва и пью, как не пью — хуже!
Он был одет в старый, потертый костюм, на ногах фетровые боты, засаленный галстук неряшливо съехал с шеи.
Я решил совершить благое дело и увести артиста со скользкого пути.
— А у вас, видно, старинная гитара.
— Да, гитара хороша, — он самодовольно погладил ее, как животное, и с грустью добавил: — У меня их две, одну продать придется, денег нет. Любительская, семиструнная, одно слово — инструмент! Ведь в гитаре главное плавность, напев. Шестиструнка — что! — старик презрительно махнул рукой, — это ж испанская классическая, на ней трень-брень — ни аккордов, ни сочности, ни напева. Иванов-Крамской с Володъкой Поляковым все спорят: у Володьки семиструнка, так он говорит, я все твое на моей сыграю, а ты не сыграешь на своей. И все играет, сукин сын, все!
…Вошел парень из моего купе. Черноволосый, широкоплечий, лихо сплясал, но цыган нам скоро надоел, и мы вернулись в свое купе. Я предложил собеседнику поужинать, он отказался:
— Не хочу, отвык, бывало, по восемь суток не ел. Оказалось, он двенадцати лет убежал от матери на
Дальний Восток на рыболовные суда, по пути встретил вора — Васю Римского, и тот уговорил пацана уйти с ним в Западную Германию. Оттуда перешли в Венгрию, Чехословакию, Польшу. Там ограбили ювелирный магазин, попались. Залезли через трубу. Как попались? Пили в ресторане, не хватило денег, пошел продать золото, тут и взяли. Судил военный трибунал. Пять лет. Исправительно-трудовые лагеря. Работал в Совгавани, Нордвике, Магадане, Тайшетлаге.
— Я вором не был. Воровал? Не всякий, кто ворует — вор. Вор тот, кто живет по воровским законам. Законы? Всякие. Коль ты вор — должен знать других. Всегда об этом спросят. С кем воровал, где. Не знаешь — не вор, значит, и тебя никто не знает, а за то, что назвался, зарежут или по хоботу.
Вора всегда признаешь, войдет в камеру, два слова скажет, и сразу узнают, вор или нет. Кто кричит на каждом слове — я вор, — бей того в морду, это не вор, а шпана, руб на базаре украл, 'тафтовый вор'. Вор не грабитель, этих сук я бы сам передушил, часы снимают! Ты укради, да по воровским законам живи.
Раз сидел я в Минске. Вхожу в камеру, сажусь на нары, подходит один: 'У тебя, друг, пальтишко хорошее, дай мне. Я скоро по этапу пойду'.
— На, возьми!
Другой подходит: 'У тебя брючата хорошие, дай мне'. Ну я ему: 'Заменить-то что есть? ' — 'Есть'. Отдал брюки. Сам все смотрю. Третий встал: 'У тебя кепка новая, возьми мою'.
Бросил кепку, встал, схватил лавку — одного по морде, другого, третий лавку вырвал, — я его бачком с водой — все лицо в кровь. Кричу ребятам: 'Бери, что хошъ!'
Вечером по кружке в соседнюю камеру говорю: так-то и так-то. Ночью приходит один, спрашивает, кто я, где был, кого знаю. Я говорю, в Польше был, в Венгрии… Васю Римского знаю, Ваню Лысого. Послушал, ясно, говорит. Этот пальтишко снимал? Ножом поронул и вытащил за дверь.
А кто по воровским не живет законам — тех зовут суками. Выдал за то, чтоб срок меньше дали, — значит, ты сука. И всякий вор тебя должен резать. Война самая настоящая. Раз мы попали в сучий лагерь. 38 человек. Заперли нас в барак, отобрали ножи, у нас лом и топор. Лезут! Ну одного топором, другого ломом — а их сколько! Идут по бараку, подходят ко мне: 'Вор?' — отрекешъся — свои зарежут. 'Вор!' — раз! — в руку, в плечо, в живот, я и сел. Два месяца лежал. А из тридцати восьми двадцать насмерть, и один только не раненый.
Есть еще в лагерях 'прокуроры', это кто за спекуляцию, за аферы, за подделку, чечня, эти за 10 рублей зарежут…
Я вором не был, воровские законы знал, жил по ним; сколько раз мне говорили: назовись вором! а я не хотел. 'Я, — говорю им, — всю жизнь вором не буду, отсижу — работать пойду, погулял по глупости и хватит'.
Натерпелся, сколько другому на всю жизнь. В 20 лет — инвалид второй группы, легкое отбито, из желудка и из кишки 12 квадратных сантиметров вырезали, черный хлеб есть не могу, да и есть- то не хочется, отвык в лагерях. Раз восемь суток не кормили, сволочи. Разве так исправляют! Ходишь — голова в тумане, руками водишь. Упадешь, поднимут — встанешь, не поднимут — подохнешь. Я-то раньше думал, что в лагерях водку пьют и в карты играют. А там работают. Лес пилят. В снегу по пояс. Не выполнишь — не пожрешь, а жрать — пайка хлеба, 800 грамм, утром баланда, днем баланда и овсянка, вечером баланда. Вода мутная и две крупинки. Убежишь — два года прибавят и в штрафные лагеря, все как в общих, только кормят два раза, утром не кормят. А если в закрытую тюрьму (это за убийство или за побеги), то там сидят в одиночках, на пять лет сажают. Там с ума сходят. Лучше уж 25 в общих. Пили мы лак (я в столярных мастерских работал), через ватку процедишь и пьешь.
Сами мучились, а работягам помогали. Работяги? Ну это кто случайно попал, раз украл, да