столь навязчиво и постоянно возникает в его поэзии образ венка: 'императорский твой венец', 'тусклый', почти терновый 'венчик его мучений', 'красное пламя косынки', венок из цветущего льна на голове крестьянки, 'красный колпак санкюлота', вдавленная морщина от 'полувоенной фуражки' на сильном лбу богатыря из Наркомтяжпрома, 'черный венок моряка', 'большой венок тяжелой индустрии'…
Великий русский философ нашей эпохи Алексей Федорович Лосев, сам, как и Смеляков, познавший в 30-е годы вкус лагерной баланды, размышляя о том, что такое в философском смысле понятие 'жертва', писал в одной из своих работ на исходе 1941 года:
Окружение Смелякова 50—60-х годов не зря относилось к нему и с подобострастием и с тщательно скрытым недоверием. Он тоже понимал, с кем имеет дело, знал сплоченную силу этих людей, помнил о том, как был повязан их путами в атмосфере чекистско-еврейского бриковского салона его кумир Маяковский, помнил, что духовные отцы тех, кто сейчас крутится возле него, затравили Павла Васильева за так называемый антисемитизм и русский шовинизм, до поры до времени молчал или был осторожен в разговорах на эту тему, но, как честный летописец эпохи, не мог не написать двух необходимых для него стихотворений, которые в полном виде были опубликованы лишь после его смерти.
В 1987 году демократы из 'Нового мира' впервые опубликовали это стихотворение. Но они, всю жизнь, со времен Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли 'проглотить' название и первую строфу: стихотворение назвали 'Курсистка', и первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом:
Конечно, понять новомировских 'курсисток' можно… 'Ну хотя бы поэт 'еврейкой' назвал свою героиню. Ведь написал же он дружеские стихи Антокольскому: 'Здравствуй, Павел Григорьевич, древнерусский еврей!' А тут — 'жидовка', невыносимо, недопустимо, в таком виде печатать нельзя!'
Две женщины. Одна — русская работница ('прямые черты делегаток, молчащие лица труда'), все умеющая мать и жена, обутая в мужские ботинки, одетая в армейское белье, — и другая — профессиональная революционерка, фанатичная чекистка в кожанке с револьвером на боку, не умеющая 'ни стирать, ни рожать', а только допрашивать и расстреливать… Два враждебных друг другу лика одной революции… Какой из них был Смелякову дороже и роднее — говорить излишне. После смерти Смелякова это одно из лучших его стихотворений по воле составителей и издателей не вошло даже в самую полную его книгу — однотомник, изданный в 1979 году 'Большой библиотекой поэта'. Настолько оно было страшным своей исторической правдой так называемым 'детям XX съезда партии'. Впрочем, как и стихотворение о смерти Маяковского — о еврейских дамочках полусвета, о 'лилях' и 'осях', о 'брехобриках', о 'проститутках с осиным станом', которые, 'по ночам собираясь, пили золотистую кровь поэта'. Какой шабаш поднялся после его публикации! Как же! Смеляков замахнулся на святая святых — на нашу касту! Симонов бегал в ЦК и требовал наказания виновных, утверждал, что стихи написаны Ярославом Смеляковым в невменяемом состоянии, что автор сам был против их публикации, что они были опубликованы помимо его воли. Борис Слуцкий звонил вдове поэта Татьяне Стрешневой и угрожал, что она не получит больше ни строчки переводов, что все 'порядочные люди отшатнутся от нее', что копейки больше нигде не заработает… Хорошо еще, что у Вадима Кузнецова, опубликовавшего стихотворенье в альманахе 'Поэзия', сохранилась верстка стихотворения, завизированная Смеляковым. А сам поэт к тому