Огиньский!»
— Сограждане, пусть нашим кличем будет: «Свобода и независимость родины или смерть!»
— Свобода и независимость! — дружно ответила площадь.
— Здесь, перед вами, перед лицом Национального Совета в Варшаве, перед лицом Польской республики, я, Михал Огиньский, приношу в дар отечеству своё имущество, труд и жизнь! Я отказываюсь от герба и титула и прошу зачислить меня в состав войска польского!
В воздух полетели конфедератки. «Виват! Ура, Огиньский! Ура, Костюшко! Вольность! Виват!»
Ясиньский пожал руку Михалу. Длинные кудри развевались вокруг его возбуждённого, скуластого липа.
— Итак, мы идём вместе, гражданин Огиньский?
— Вместе, гражданин Ясиньский, — улыбаясь, ответил Михал.
Ясиньский, туго подпоясанный бело-красным шарфом, вышел вперёд и прочитал текст присяги. Граждане Вильно, приложив руки к сердцу и сняв шапки, трижды повторили: «Клянёмся»!
Начался парад войск. Прошла кавалерия. За ней двинулась пехота. Шли ремесленники, огородники, грузчики, лавочники, извозчики, лодочники, вооружённые мушкетами, саблями, копьями, пистолетами и топорами. Шли пригородные крестьяне с лесом остро отточенных кос. Заиграли флейты и дудки…
Михал с удивлением услышал когда-то сочинённую им мазурку — ту самую, которую он мальчиком играл на берегу озера. Но теперь эта мазурка звучала величаво и гневно, как боевой марш.
— Наша марсельеза, — сказал Ясиньский.
Впереди крестьян с косами шёл старый знакомый — Ясь из Слонима со своей жалейкой. Это был уже не тот хлоп в зелёном колпаке, которого когда-то гнали графские гайдуки. Это был плечистый усатый мужчина в конфедератке с пёрышком, лихо заломленной набок. На бедре у него болталась сабля. Его деревенская дудочка под мерный стук барабанов звучала как воинская труба.
Михал не удержался.
— Все вместе, Ясю! — крикнул он с края трибуны.
Ясь улыбнулся, сорвал с головы шапку и махнул ею в воздухе. Крестьяне прошли мимо трибуны, высоко подняв сверкающие косы. Звуки марша затихли. Их сменил дальний ровный перезвон колоколов.
— Незабываемый день! — сказал Ясиньский.
Да, это был необыкновенный день — день весны и надежд. И лучшим украшением этого дня было небо — ласковое солнечное сияние литовского апреля.
Сопротивление было отчаянным. Осенью 1794 года войска императрицы Екатерины стояли в Праге, на восточном берегу Вислы. Для того чтобы взять Варшаву, им достаточно было перейти реку. Последние окопы и баррикады восставшего города ещё полыхали огнём.
Костюшко был ранен и взят в плен под Мацеёвицами. Командование перешло к Вавжецкому.
Дом Михала Огиньского был наполнен ранеными. Во дворе отливали пули.
Все эти месяцы представлялись Михалу сплошным пожаром.
В мае он командовал своими стрелками на подступах к Минску, а летом уже пришлось оставить Вильно. Затем всю Литву. Сейчас огненное полукольцо сжималось вокруг Варшавы.
В пасмурный ноябрьский полдень улицы Варшавы были пусты, лавки и ворота заперты деревянными щитами. Проходили патрули с ружьями и саблями. Вдали, за Вислой, висела в небе стена бурого дыма, освещённая снизу заревом. Стёкла поминутно вздрагивали от отдалённого хлопанья пушек.
Михал глядел в окно на фуры, которые одна за другой ползли по грязной улице, набитые скарбом и детьми. Жители покидали город. Он очнулся от звука шагов за своей спиной. Рядом стоял Ясиньский.
— Боюсь сказать «Добрый день», — произнёс тот устало. — Это звучит как насмешка…
Глаза Ясиньского опухли от бессонных ночей, мундир был в глине, пышные кудри запылены.
— Откуда вы? — спросил Михал.
— Оттуда.
Это значило «из-за Вислы».
— Что там?
Ясиньский ничего не ответил.
— Вавжецкий приказал готовиться к отступлению, — сказал Михал, — армия может ещё сражаться.
— Куда отступать? — с горечью спросил Ясиньский.
Михал пожал плечами.
— Послушайте, — неожиданно взорвался Ясиньский, — давайте пойдём пешком!
— Пешком?! Куда?
— В Париж! К якобинцам!
Михал молчал несколько минут.
— Это безумие, — наконец сказал он, — нас арестуют в Пруссии.
Ясиньский прошёлся по комнате.
— Не надо отчаиваться, Якуб, Польша ещё не погибла.
Ясиньский покачал головой.
— Я не увижу её возрождения, — проговорил он, — прощайте, гражданин Огиньский!
— Куда вы?
Ясиньский не ответил. Он быстро сбежал по лестнице и исчез. Через несколько часов он был убит на восточном берегу Вислы.
Михал спустился вниз. Среди раненых, лежавших и сидевших на, полу нижнего этажа, он увидел знакомое лицо: дудочник Ясь. Голова его была забинтована.
— Мы с тобой, кажется, дошли до конца, Ясь, — сказал ему Михал.
— Не, паничу, не говорите так. Уезжайте отсюда. Уезжайте через австрийскую границу. Там легче пробраться.
— Ты предлагаешь мне бежать, Ясь?
— Не бежать, а уехать, паничу. Вы нужны стране. Вы ещё вернётесь.
Михал низко опустил голову.
— Если я это сделаю, — проговорил он, — то возьму тебя с собой. Мы вернёмся оба.
Через несколько дней группа путешественников, одетых в потрёпанные сюртуки и дешёвые платья, под проливным дождём прошла через австрийский пограничный пост в Демблине. По паспорту это была семья некоего шляхтича Михаловского, который возвращался на родину, в Галицию. Внимание пограничников привлёк слуга шляхтича, усатый мужчина с забинтованной головой. Михаловский объяснил, что слуга в пути вывалился из повозки и сильно ушиб голову о камень.
Его жизнь была бурной. Вена, Венеция, Флоренция, Неаполь, Константинополь, Берлин, Париж… Михал Огиньский передвигался то верхом, то в коляске, то в дилижансе, то на борту корабля, то пешком. Он пытался собрать разрозненные группы польской эмиграции.
В Неаполе за ним по пятам гнались полицейские шпионы. В Галиции с подложным паспортом на имя французского купца Мартена он едва не был арестован австрийскими властями.
В Париже он играл свои сочинения на вечере в присутствии молодого генерала Бонапарта. Маленький, рано начавший толстеть человек в синем мундире прослушал его невнимательно и хриплым голосом провозгласил тост за храбрые польские легионы, которые «сражаются как черти».
Походной песней этих легионов была всё та же хорошо знакомая Огиньскому мазурка, которую Ясиньский называл «польской марсельезой». Слова для неё написал Юзеф Выбицкий: «Ещё Польша не погибла…»
…Годы шли за годами. Солнце Наполеона взошло и закатилось. Огиньский уже в 1802 году оставил надежды на Бонапарта и переехал в Петербург.
Александр I принял его доброжелательно, сделал сенатором, надавал множество обещаний, но ни одного не выполнил.
Михал Огиньский не раз бывал у царя на приёмах. Он пытался понять, что кроется за непроницаемой любезной улыбкой Александра I. На Огиньского были устремлены пустые холодные глаза в то время, как