— Ты знаешь Рубинштейна?
— А как же, дом Воейковой, не доезжая Пашкова дома… Там всякий день разом на всех струментах играют. Николая Григорьича как не знать? Они на чай свободно дают… Артисты-с!
У Николая Григорьевича и в самом деле играли сразу на многих инструментах. То скрипка настойчиво повторяла упражнение Тартини, то фортепиано старательно проигрывало школьный этюд Черни, останавливаясь ни с того ни с сего: вероятно, некому было перевернуть нотную страницу и пианист делал это сам.
И странное дело, всё это подействовало на нервного Петра Ильича успокоительно — привычная консерваторская разноголосица.
Николай Григорьевич к нему не сразу вышел. Сидя в приёмной, украшенной лавровыми венками и портретами в овальных рамах, Пётр Ильич слышал из кабинета возбуждённые голоса. Говорили о стоимости двенадцати лучших роялей, за которые надо было уплатить не позже Нового года. Потом, после паузы, чей- то голос сказал со вздохом:
— На концертный зал денег не хватит, Николай Григорьевич.
— Как же открыть Консерваторию без концертного зала? — запальчиво возразил другой голос.
Дверь кабинета раскрылась, и из него вышли трое. Один мельком взглянул на Чайковского и пробежал в прихожую. Двое других остановились. Белолицый человек с высоким бледным лбом и свисающими усиками бурно обнял Чайковского и радостно воскликнул:
— Спасибо, дорогой Пётр Ильич! Я ждал вас! Вы ведь знакомы с Кашкиным?
Кашкин посмотрел на Чайковского застенчивыми, почти девичьими глазами и неловко поклонился.
— Превосходно! — кричал Рубинштейн. — Так вот: в сентябре мы откроем Московскую консерваторию! Что?
— Ничего, Николай Григорьевич, — удивлённо произнёс Чайковский, смятый этим бурным натиском.
— Прошу ко мне, Пётр Ильич! Николай Дмитриевич, вечером увидимся… впрочем… — Рубинштейн сморщился, похлопал себя по лбу и добавил озабоченно: — Ах, нет, вечером я на ужине… Завтра днём?.. Ах, нет! Завтра днём у меня комитет… Значит, послезавтра… Кстати, Николай Дмитриевич, поручаю вашим заботам этого молодого петербуржца. Где вы остановились? В гостинице Кокорева? Зачем это? Вы будете жить у меня, в этом доме! И слышать не хочу! Прошу в мой кабинет!
Николай Григорьевич уделил Чайковскому всего полчаса. Не успел «молодой петербуржец» произнести и десяти слов, как Николай Григорьевич перебил его и объяснил, что новому педагогу поручаются классы гармонии и элементарной теории и что до открытия Консерватории он будет получать по пятьдесят рублей в месяц, а впоследствии «по часам».
— Скромно, но… — Рубинштейн развёл руками, — мы стеснены в средствах… впрочем…
— Я уже слышал, — улыбнулся Чайковский, — но я…
— Что вы слышали? — грозно сказал Рубинштейн. — Что денег мало? Деньги будут! Дайте устроить дело! Что?
— Я согласен, — сказал Чайковский, видя, что собеседнику возражать нельзя.
— Вот и чудесно! Заметьте, что я не только не препятствую, но всячески поощряю творческие занятия педагогов.
— Боюсь, что я не из лучших педагогов, — скромно сказал Чайковский.
— Что? Все мы не из лучших! Но именно мы будем учить и искать! Искать, искать, искать! Мне не нужны такие педагоги, как, извините, ваш почтенный учитель Заремба, который до сих пор не признал Листа, а Глинку и вовсе музыкантом не считает!
Рубинштейн хлопнул по столу своей квадратной ладонью с толстыми пальцами.
— Не может быть, чтоб в глубинах России не было музыкантов, и отличных, отличных! Россия до краёв полна музыкой! Что? Надо воспитать в учениках артистическое чутьё и вкус! Уметь надо! Для этого я вас и пригласил! Именно вас!
— Николай Григорьевич, — сказал Чайковский, — почему вы так уверены во мне?
— Знаю! — решительно произнёс Рубинштейн и сжал Чайковского за плечи. Руки у него были необыкновенно сильны.
В этот момент на пороге появился слуга, который принимал у гостя шубу в прихожей, и произнёс благоговейным шёпотом:
— Николай Григорьевич! Трофимыч подъехал.
— А! Прошу прощения, мне пора. Агафон, шубу! Ступайте к Кашкину, Пётр Ильич. Он вам всё объяснит. Помните: в сентябре открываемся! Что?
И Николай Григорьевич исчез, как мгновенный порыв ветра. «Не похож на своего брата», — подумал Чайковский.
Консерваторию открыли торжественно, хотя концертного зала в ней не было. Николай Григорьевич, которого Чайковский привык видеть в постоянном движении, на этот раз был в возвышенном и праздничном настроении. В своей застольной речи на обеде он говорил о значении русской музыки и русских артистов, которых до сих пор в салонах называли «доморощенными». Дойдя до этого места, он внезапно замолчал и раздражённо постучал бокалом по столу, но тут же опомнился и закончил речь тостом за процветание Московской консерватории.
— Слава богу, чуть не загремел, — шёпотом сказал Чайковскому Кашкин, — это характер!
— Я заметил, — отозвался Чайковский.
— Не выносит самодельных музыкантов, — заметил Кашкин, — в жизни трудноват, но без него мы бы ещё много лет топтались на месте. Поразительное соединение таланта с энергией!
Чайковский отвечал вяло. На него напало то ужасное состояние, которое сопутствовало всем его публичным выступлениям, — состояние, близкое к нервному припадку. Ему предстояло произнести речь, и первые слова он выговорил так, как будто его крепко ухватили за горло.
— Господа! Наш многоуважаемый и многолюбимый директор…
Чайковский вскользь метнул взгляд на кроткое, дружественное лицо Кашкина, сделал усилие и несколько приободрился. Он заговорил о своём учителе Антоне Рубинштейне, о самой высшей славе — славе честного художника.
Николай Григорьевич одобрительно кивнул головой и воинственно посмотрел кругом. Этот взгляд приблизительно означал: «Слушайте, этот юноша говорит то, что я думаю». Все лица повернулись к оратору, а в конце речи раздались сочувственные голоса. Николай Григорьевич обнял его.
— Очень хорошо, — сказал он, — именно: честный, свободный художник, и никаких уступок! И будут честные художники, а не модные фокусники! Что вы желаете сыграть в концерте?
— Николай Григорьевич, какой я виртуоз?
— Чепуха! Нынче здесь не выступают виртуозы! Итак…
Чайковский сыграл увертюру к «Руслану и Людмиле». Он не был первоклассным пианистом, но, дойдя до знаменитой темы Руслана «О Людмила, Лель сулил мне радость», разошёлся так, что Николай Григорьевич поднял руку царственным жестом, а Кашкин прослезился.
Природа не создала Петра Ильича для выступлений на эстраде. Услышав хлопки, он мучительно покраснел, кое-как поклонился и убежал к себе.
Жил он теперь в новой квартире Рубинштейна, на Воздвиженке. Квартира эта соединялась дверью непосредственно с классами Консерватории, и никакого уединения в ней не было. Люди Знакомые и незнакомые поминутно входили и выходили. Пётр Ильич схватил шляпу, стал спускаться по лестнице и здесь встретил Кашкина.
— Пётр Ильич, я искал вас. Слава богу, торжество закончено. Не желаете ли подышать воздухом? Согласны? Отлично!
Они медленно шли по Пречистенскому бульвару. Ветер налетал порывами и нёс по песку первые жёлтые листья. На юге, над кирпичным кубом будущего храма Христа-спасителя, небо темнело с каждой минутой, и огромный куб на ртом фоне казался крепостной башней.
— Гроза? — беспокойно спросил Чайковский.